Анатолий Баяндин - Сто дней, сто ночей
Того, что вынес этот Митяйка, что у него отпечаталось в душе, — никакое время не в силах стереть, уничтожить, вылечить. Оно всегда будет чем-то вроде двойника, вроде второго «я» или тени, вечно движущейся рядом.
Какая хитрая штуковина это время! Вчера был один человек, а сегодня в его же обличье совершенно другой!
И этот другой уже не делает мыльных пузырей из своей фантазии о несбыточном, неведомом, недостижимом. Этому другому уже ясен мир, тот мир, в котором он живет, в котором он, напрягая всю волю и все силы, борется за право называться человеком. Этот в короткое время переродившийся Быков знает настоящую цену жизни и смерти. Его не обманешь раскрашенной оберткой легкой и красивой жизни, полной чудес и приключений. Он принимает жизнь суровую, деятельную, полную лишений и невзгод, жизнь правды, борьбы и свободы, жизнь, какая она есть на самом деле.
И все-таки этот же Быков готов вынести все с самого начала, лишь бы только снова хотя бы раз услышать нудное объяснение формул и тому подобной премудрости, лишь бы снова солнечный лучик безмятежного ребячества озорно запрыгал на его парте…
У меня сильно замерзли ноги. Шубин советует переобуться, Славный этот Илья Шубин — широкоплечий оренбургский пасечник с добродушным лицом. Пусть он молчалив, пусть неуклюж, но в нем есть что-то очень уж мирное, очень деловое, как в его пчелах где-то в Палимовке под Бузулуком. И сам-то он как пчела: не тронешь — не ужалит. Но стоит размахнуться и ненароком задеть его — пощады не жди.
Сережка лежит у моих ног, свернувшись кренделем. Я сажусь рядом с ним и торопливо стаскиваю ботинки. Сколько недель мои ноги были скованы этими кусками кожи, огрубевшими как береста, обшарпанными, прохудившимися, с одним каблуком. А портянки? На что они похожи? А пальцы ног, слежавшиеся, словно их стискивали в каком-то прессе!
Впотьмах не могу нащупать дырок для шнуровки — это меня злит, и я чертыхаюсь, перебирая всех нечистых. Лотом наматываю обмотки.
— Выше, выше, — говорит Шубин. — Энтак-то теплея.
Я закручиваю обмотки до самых колен. Действительно, так теплее и… смешнее.
Смураго пристально всматривается в темноту.
— Что бы это могло быть? — спрашивает он.
Я быстро закрепляю конец обмотки и поднимаюсь.
— Где?
— Вот, — указывает он на ближайший к нам труп.
Я смотрю в сторону протянутой руки. По фосфорическому двоеточию догадываюсь о присутствии кошки.
— Кот, — говорю я. — Рыжий кот.
— Уж и рыжий… Ночью, брат, все кошки серы, а ты — рыжий.
— Здесь только рыжие водятся. Все прочие оттенки вымерли. А эти живучи и свирепы, как, вероятно, сам дьявол, — развиваю я неизвестно откуда появившуюся мысль.
Скоро наше внимание привлекает приглушенный шорох моторов. Это нас удивляет и радует: так давно к нам никто из летчиков не наведывался.
Над нашими окопами появляются силуэты двух ПО-2. Они летят один за другим, как говорят, в кильватерной колонне.
Самолеты разворачиваются и… мы замечаем вспыхнувшие блины парашютов.
— Ура-ра! — приглушенно тявкает Смураго.
— Ура! — подвываю я.
Мы как следует встряхиваем спящую тройку.
Два парашюта, как огромные серые птицы, приземляются между нашими и вражескими окопами.
— Скорей туда! — командует Смураго.
Все пятеро мы вылетаем из окопов и несемся к месту приземления груза. Ведь не могли же эти милые «кукурузники» сбросить пустые парашюты. Что-нибудь да привязано к их стропам.
Второпях мы забываем про опасность и про автоматы, которые оставили на позиции. Лишь бы успеть добежать до ближайшего парашюта прежде, чем немцы успеют очухаться.
Мы уже схватились за скользкий шелк, как вдруг перед нами вырастают четыре немца. Они ухватываются за другой край полотнища в надежде отобрать наш законный подарок.
Вероятно, по той же самой причине, что и мы, они без оружия.
Эта игра «чья сильней» происходит в глубоком молчании. Мы тянем на себя, немцы пытаются удержать. И наоборот.
Проходит несколько минут безрезультатной борьбы. За это время — ни единого слова. Мы сопим, кряхтим, отдуваемся, а толку никакого. Шуршание шелка смешалось с каким-то глухим и глубоким «ы-а» девяти глоток.
Подюков оказался рядом с длинным, как наш Семушкин, фрицем. Они уцепились за одну и ту же стропу и тянут ее в разные стороны.
Неожиданно гитлеровец охнул и согнулся в три погибели. И в то же время мы почувствовали, как парашют пополз в нашу сторону.
Не оглядываясь, мы ускоряем шаги. Немцы, видимо убедившись, что им не одолеть, отцепились. Сережка помахал им рукой и присоединился к нам.
— Что ты с ним выкинул? — спросил я.
— А так, ничего, — безразлично буркнул он.
— А все же?
— Угостил его коленкой между ног.
В мешке оказались боеприпасы. Хотя мы ожидали продуктов, все же при виде патронов и гранат нам сразу стало легче дышать.
К нам за добычей приползает повар Костя.
— Что подобрали? — не поднимаясь, спрашивает он.
— То, что не по твоей части, — хмуро отвечает Смураго.
— Велено доставить на КП.
— Коли велено, вот и доставляй.
Смураго почему-то недолюбливает нашего повара.
На подмогу Косте мы командируем Шубина. Они вдвоем взваливают мешок на плечи и скрываются в белесой тьме ночи. Я засовываю руку за пазуху и только теперь вспоминаю про пистолет. А может быть, к лучшему, что дело обошлось без кровопролития? Ведь немцы тоже могли…
В другое время мы, вероятно, долго бы судачили по этому поводу, но сейчас почему-то ни у кого нет охоты разговаривать.
Подюков и Ситников снова устраиваются на дне окопа и тут же засыпают. Удивительно, что ни один из них не храпит. Постоянная опасность и близость смерти, по-видимому, делают человека чутким даже к собственному храпу.
В эту ночь самолеты прилетают еще несколько раз, сбрасывая такие же тюки с боеприпасами и продуктами. Но наш участок так узок, что часть груза падает на немецкую оборону и в Волгу. Все же из восьми сброшенных тюков пять мы заполучили. Это значит, что и нам перепадет кое-что, если раньше раздачи патронов нас не вышвырнут в Волгу.
Все рассветы теперь похожи один на другой: мутные, тревожные, холодные, точно вытканы они из хлипких туманов.
Как обычно, с утра пораньше кружат «мессеры», а за ними появляется все та же отвратительно воющая «рама».
Но что-то новое, правда еще неопределенное, уже чувствуется. Может быть, их, этих стервятников, стало меньше? Или, может быть, они стали не так нахальны?
Мы не знаем, какие перемены происходят на всем фронте, но дыхание крупных событий точно теплится в самом воздухе.
И как будто в подтверждение наших догадок из-за Волги выплывает восьмерка «илов». Даже они кажутся нам другими.
— Глядите-ка, ребята, а ведь «илы»-то не те, право, не те, — говорит Смураго.
— Те али не те, а все одно — наши, русские! — причмокивая губами, отвечает Ситников.
Сережка, прищурившись, смотрит на четкую линию самолетов и, захлебываясь, шепчет:
— На-наши, н-наши!
Мне тоже хочется выразить восторг, но у меня что-то сильно першит в горле.
Скоро до нас долетает гул бомбежки.
— Реактивками лупят, — говорит Сережка.
— М-м, — соглашаюсь я.
Шубин приносит нам целую сотню патронов. Это тоже хорошее предзнаменование. Значит, мы еще повоюем.
Вообще, если разобраться, ночь и начало сегодняшнего дня поднимают наше настроение. Мы с любовью разглядываем блестящую медь патронов и с какой-то жадностью заряжаем винтовки. Одно беспокоит нас: не можем вести прицельный огонь. Немцы настолько приблизились к нашим окопам, что высунуть голову для выстрела — равносильно самоубийству. Малейшее движение, неосторожность — и нет человека. Фашистские снайперы, засевшие в развалинах домов, в дотах, зорко следят за нами. В этом мы уже убедились. У Ситникова прострелили пилотку, у Шубина — воротник шинели.
За Волгой рокочут реактивные минометы. Шапки черного дыма, подобно гигантским грибам, вырастают на месте, куда ложится залп. С немецкой передовой до нас долетает паническое «катуша-а!».
— Так их, живоглотов треклятых! — говорит Смураго.
— Так их! — торжествуем мы.
Подюков уже несколько минут присматривается к Волге.
— Не собираешься ли ты искупаться? — спрашиваю его.
Он не отвечает. И вообще у него появляются странности. То он засматривается, то задумывается. Я говорю ему, что такие штучки не предвещают ничего хорошего. Вместо ответа он срывается с места и кубарем скатывается вниз.
— Сережка, куда ты?
Каждому из нас известно, что берег простреливается фланкирующим огнем противника. Знает об этом и Сережка. Но почему он сломя голову несется к самой воде?
— Подюков, вернись! — кричу ему вдогонку.