Владимир Рыбин - Взорванная тишина
— Стало быть, наоборот, — неуверенно отозвался Гаичка.
— А когда бывают максимальные приливы? — И, не дожидаясь ответа вконец растерявшегося сигнальщика, ответил: — Максимальные приливы бывают в полнолуние и новолуние, в первой и последней четверти.
После той ночи они часто разговаривали. Точнее, говорил главным образом старший лейтенант, рассказывал о звездах и о море, о тропосфере, стратосфере, мезосфере, термосфере, экзосфере…
Гаичка догадывался, что старший лейтенант морочил ему голову потому, что боялся задремать. Но слушал с вниманием. Он был благодарен офицеру за поэтические отступления от монотонности вахт.
Иногда старший лейтенант сам себя прерывал:
— Вы слушать слушайте, а и глядеть не забывайте.
И в который раз спрашивал обязанности сигнальщика-наблюдателя. Но, помолчав немного, снова начинал рассказывать что-нибудь о системах координат, или об определении радиодевиации, или о маневрировании в ордерах. Когда старший лейтенант доходил до каких-нибудь проекций меркатора или ортодромических поправок, Гаичка улыбался в темноте, считая их выдумкой.
С тех разговоров Гаичка начал верить, что нет на флоте специальности интересней штурманской. Но до штурмана сколько надо учиться?! Дорога к штурманскому столу, к ребусным значкам морских карт, ко всяким секстанам и весело щелкающим раздвижным линейкам, дорога ко всему этому богатству лежала через офицерское училище.
Три дня Гаичка верил, что его жизненный путь наконец-то определился. На четвертый ему вдруг пришла в голову простая, как азбука Морзе, мысль: в море нет стадионов. И это его ужасно расстроило.
Однажды они встали на якорь не у отдаленного мыса, как бывало каждый раз в походе, а перед самой базой. В двух кабельтовых от берега мирно подремывал корабль, стерегущий вход в бухту Глубокую. Пологая океанская зыбь проходила под ним и, добежав до берега, била пеной в острозубые скалы.
«Петушок» — так окрестили матросы свой 55-й — стоял в почтительном отдалении и тоже покачивался на волне. Вода вокруг белела от тысяч медуз. Вздыхала, бормотала хрипло якорная цепь в клюзе, словно спящий матрос, когда ему снятся строевые занятия. Погасли экраны в штурманской: радиометристы и гидроакустики ушли отдыхать. Корабль затих. Только вахтенный офицер — старший лейтенант Росляков — все сидел в своей рубке, втянув голову в высокий воротник куртки: то ли дремал, то ли думал о чем.
Перед восходом, когда заалели вершины дальних сопок, на мостик поднялся командир, какой-то особенный, начищенный, веселый.
— Соскучился по берегу?
— Есть малость, — совсем по-домашнему ответил Гаичка.
Командир прошел к правому борту, потом снова вернулся к рубке и неожиданно похлопал сигнальщика по плечу.
— Ну как, в футбол играть будем?
Гаичка растерялся. А потом, обрадовавшись неожиданно получившемуся разговору, начал объяснять, что прежде чем думать о футболе, надо построить стадион, а поскольку подходящих площадок здешняя природа не приготовила, то понадобится, может быть, даже общебригадный субботник.
— В общем-то, верно, — сказал командир. — Только надо создавать команду, не дожидаясь стадиона. Кому строить его, если не футболистам?
Вот так бывает в жизни. Носишь в себе заботу, маешься, не знаешь, как подступиться к делу. А дело-то оказывается тяжелым только в твоих мыслях. Решишься, толкнешь этот камень — и он покатится, словно какая бутафорская громада из театрального реквизита.
Странно качалась земля под ногами. И скулы сводило, как в море во время шторма.
— Теперь понятно, почему моряки раскачиваются, — сказал Евсеев.
— Две недели поплавали и уже моряки?
Гаичка вроде бы возражал, а самому нравилось так называть себя. Там, в море, было как будто все равно. Вода и вода вокруг, одни и те же волны, и леера, как государственная граница, — не перешагнешь. Но вот всего полдня на берегу, а уже оглядывался на походное однообразие, как на бог весть какую красивую романтику. И хотелось вспоминать поход, и уже перепутывались в памяти свои штормы с теми, вычитанными из книг. И скалы, у которых стояли днями, казались теперь неведомыми островами из пиратских романов.
— Моряками становятся потом, на берегу.
Евсеев обрадованно кивнул: видно, думал о том же.
Они не спешили, наслаждались каждым шагом по этой твердой и так смешно покачивающейся земле.
— Оно так и будет качаться?
— До первых строевых. Боцман все поставит на место.
У входа в городок — большое зеркало и огромные, в рост, плакаты по обе стороны. На плакатах нарисованы матросы — анфас и в профиль. Чтобы каждый входящий мог сравнить свою выправку с той, что положена по уставу.
Друзья посмотрелись в зеркало, оттирая друг друга боками, и пошли дальше по чисто выметенной дорожке, вдоль шеренги березок, стоявших в своих белых робах, как матросы на физзарядке — на расстоянии вытянутой руки друг от друга.
— А ты, собственно, куда?
— Тут, в одно место, — уклончиво ответил Евсеев. И покраснел, заулыбался, смущенно и радостно.
— Ты чего? — удивился Гаичка.
— А чего?
— Лыбишься, как кот на сметану.
— Ты в нашей парикмахерской был? — не выдержал Евсеев и снова расплылся в какой-то совсем незнакомой восторженно-виноватой улыбке. — Сходи, узнаешь.
Они прошли к парикмахерской, встали в очередь. Минут пять Гаичка терпел, изнывая от любопытства. Потом залез на завалинку, заглянул в окно. Увидел узкую спину в белом халате да большой черный узел на голове под тонкой марлечкой.
— Как ее звать?
Евсеев покраснел и отрицательно замотал головой.
— Не знаешь? Ладно, гляди.
Он проскользнул в дверь и, не обращая внимания на зашумевшую очередь, подошел к девушке.
— Как вас звать? — шепнул он, наклонившись к узлу волос и судорожно вдохнув, как ему показалось, аромат свежего сена.
Девушка вздрогнула и оглянулась, и Гаичка даже отступил на шаг, увидев неестественно большие и какие-то удивительно добрые глаза.
— Аня, — смутилась она.
— Эй ты! — зашумели матросы. — Любезничать тоже в порядке очереди.
— Вы их давайте побыстрей. Там вас один товарищ ждет, не дождется.
Он кивнул на окно, за которым глупо улыбался Володька Евсеев.
Аня посмотрела и уронила ножницы. И от того, как она торопливо кинулась поднимать их, как вспыхнула вся, сделавшись вдруг некрасивой, и как снова взглянула в окно и тотчас отвела взгляд, словно там было что-то страшное для нее, от всего этого Гаичке стало грустно. Бесшабашная улыбка сползла с его лица, и сам он показался себе смешным и нелепым, как мальчишка, перед все понимающими взрослыми, старающийся сделать вид, что тоже кое-что смыслит.
Гаичка вышел и сел рядом с Евсеевым, искоса удивленно наблюдая за быстрыми переменами выражений на его лице. То он улыбался бессмысленно, то кривил губы, стремясь погасить улыбку, то на лицо его тенью наползала озабоченность, словно туча на выбеленное солнцем небо.
— Не пойму, завидовать надо или жалеть тебя?
— А чего?
Светотени на Володькином лице замелькали быстрее. И вдруг он начал бледнеть.
— Да-а, — сказал Гаичка. — Тут тебе и конец. Мне казалось, что я уже раз пять любил, а теперь вижу — ни разу.
— Почему?
— Не удивлюсь, если она тебя наголо пострижет. Ты ведь не сможешь встать с кресла, а у нее не хватит сил прогнать тебя. Так и будешь сидеть блаженным, пока на голове ничего не останется.
— Чего ты болтаешь! — не сказал, а будто выдохнул Евсеев.
— Да ничего. Завидую я тебе, чертяке.
Он хлопнул приятеля по плечу и отошел в сторону. Ему было хорошо и грустно, как в тот первый вечер перед походом, когда он только что увидел Марину Сергеевну.
«Разве это так уж важно, что она замужем? Любовь — это твое богатство. Ты его отдаешь, не требуя ничего взамен. Потому что какая же это любовь, если она требует платы?»
Он решил, что непременно сочинит для Марины Сергеевны какие-нибудь стихи. И пусть она читает их своему старшему лейтенанту. Ничего в этом плохого нет — обожать женщину.
Гаичка начал думать, что бы такое хорошее сказать в этих стихах. Но вдруг услышал голос, от которого все его мысли разбежались, как матросы в увольнении при виде патруля.
— Товарищ Гайкин!
Боцман подозрительно улыбался, с прищуром глядя на матроса, подходившего к нему безупречным строевым шагом.
— Моя фамилия Гаичка, — вместо обычного доклада вдруг сказал Генка. — Птичка такая есть.
Боцман удивленно поднял брови.
— Птичка, значит?
— Маленькая, вроде синички.
— Птичка-синичка, — усмехнулся боцман. И вдруг нахмурился. — Пошли-ка со мной.
Они пересекли плац, миновали ворота, короткую улицу поселка и пошагали по крутой тропе, уводившей в горы. Гаичка время от времени оглядывался, словно боялся уйти слишком далеко, но боцман все шел и шел, кидая через плечо жесткое: «Не отставать!» В седловине он свернул стропы, продрался через кусты и вышел на небольшую площадку. Отсюда с высоты открывалась вся бухта, темно-синяя, глубоченная. Скалистые мысы того берега отражались в воде. Корабли у стенки выглядели детскими модельками, а поселок, в котором любая улица — на пять минут ходу, казался большим, раскидавшим домики вокруг длинной белой стены военного городка.