Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
Слабо стонал, всхлипывая, Гусев, неподвижно-плоско лежал Лягалов лицом к стене. Огоньки плошек приседали, змеились. И Сапрыкин сидел на нарах, держа автомат на коленях, с напряжением устремив на Лену взгляд, догадливый, умный; судорога, похожая на улыбку, выказывала щербинку меж зубов. Спросил:
– Началось?
– Все скоро решится, – ответила Лена. – Ложитесь, Сапрыкин, поставьте автомат. Что Лягалов? Ничего не просил?
– Уснул. Все про детишек бредил, про жену. Прощения у кого-то просил. А потом уснул.
– Бедный, – сказала она шепотом.
Она наклонилась над Лягаловым, посмотрела и быстро выпрямилась, подошла к выходу из блиндажа, затем к столу, где покойно, напоминая о мирном уюте, блестела в свете колеблющихся плошек чайная серебряная ложечка, и снова вернулась к выходу и снова к столу. Глядя сухими темными глазами, присела на ящик.
– Что? – спросил Сапрыкин обеспокоенно. – Спит? Что молчишь, Елена?
А она, закрыв глаза – синие тени легли под ними, – отрицательно покачала головой с выражением страдания.
Глава двенадцатая
На ходу повесив горячий автомат на грудь, он стремительно сбежал по земляным ступеням в блиндаж, вытирая рукавом пот с лица. Тонкое шитье автоматов не смолкало наверху. Горела одна плошка, тускло освещала нары, и он окликнул хриплым, сорванным голосом:
– Лена!..
Она сразу не узнала его голоса, не увидела лица – и стояла, опустив руки, глядя на него с неверием, даже испугом, она не могла понять, почему он сам здесь.
– Все живы? Здесь раненые? – спросил он громко, и это был голос Новикова.
Он шагнул из тени на свет, к столу, прямо к ней, и тут она близко увидела его лицо: незнакомо худое, осунувшееся, в потеках пота, темнели разводы крови на виске, на влажно слипшихся волосах. Был он без фуражки, на обнаженной шее – ремень автомата; непривычно распахнутая шинель открывала вольно расстегнутый воротник гимнастерки с оторванной с мясом пуговицей. И все это неузнаваемо меняло его, приближало к ней сокровенно, родственно. Она молча глядела на него взглядом, готовым к ужасу.
– Лена! Ну что это вы? – Он взял ее за плечи, легонько встряхнул. – Что с вами?
Уголки ее губ жалко и мелко задергались, мелко и горько задрожали брови, и бледное лицо стало некрасиво беспомощным. И, не сдерживая себя, она потянулась к нему со страхом, сильно припала лбом к его пахнущей порохом и потом влажно-горячей шее, чувствуя, что руки Новикова не отпускают, скользят по спине, по затылку, прижимают ее голову и автомат больно впивается ей в грудь. И эта боль отрезвила ее. Она сказала наконец:
– Лягалов умер… Гусева немедленно в госпиталь. Немедленно…
Он, хмурясь, со смущенной неловкостью, неудобством отстранил ее, спросил:
– Только зачем слезы?
– Нет, это не слезы, я не умею плакать! – зло, ожесточенно прошептала Лена, блестя сухими глазами ему в лицо.
И, вся вытянувшись на цыпочках, отвела мокрые, слипшиеся волосы с его виска, поспешно отошла к столу, выдергивая вату из сумки.
– Ранило, да? Я посмотрю…
– Царапнуло. Сбоку, – ответил он, бегло оглядывая блиндаж. – Вот что. Немедленно выносить раненых на огневую. Порохонько и Ремешков уже делают из плащ-палатки носилки. На сборы – пять минут. Перевязку потом. Сапрыкин! – непривычно тихо позвал он, разглядев его на соломе. – А вы чего же, сержант, как вы? Дойдете – или на носилках? Вытерпите? – И добавил серьезно-грустно: – Эх, парторг, парторг, что же вы на Овчинникова не нажали? Вы ведь знали, что не было приказа об отходе.
Сапрыкин, вконец ослабленный, лежал, не поднимая головы, перебинтованная его грудь ходила тяжело; посмотрел на Новикова через силу спокойным взглядом, ответил шепотом:
– Что было – не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку выносить надо.
Новиков сказал:
– Я сейчас. Собирайтесь.
– Куда вы? Зачем? – спросила Лена, смачивая вату из пузырька со спиртом.
– К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть.
– Там все убиты, товарищ капитан, – остановила его Лена. – Я была утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите?
– Мне надо увидеть самому, – ответил Новиков. – Я сам должен…
Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал жидким, сине-фиолетовым – месяц набрал высоту, далеко светил над проступившими вершинами Карпат.
На огневой, переругиваясь наспех, задевая сапогами за станины, громко дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова. Горбачев дежурил у пулемета; звучно сплевывая за бруствер, спросил Новикова безразличным тоном:
– Этим же путем прорываться будем? Расползлись они по всей котловине, как скорпионы, и притихли…
Новиков надел фуражку, которую засунул в карман, когда прорывались к орудиям, ответил:
– Этим же путем. Вы вот что: в крайнем случае прикройте меня огнем. Пойду к четвертому орудию.
Орудие старшего сержанта Ладьи стояло в сорока метрах левее орудия Сапрыкина. С ощущением пустоты и безлюдья перешагнул он полусметенный осколками бруствер – ужасающая, развороченная воронками яма открылась перед ним, бледно озаренная месяцем. Орудие косо чернело в этой яме, щит пробит, накатник снесен. Затвор открыт, повис, круглое отверстие казенника зияло, как кричащий о помощи рот. Запах немецкого тола еще не выветрился за день и ночь, сгущенно держался здесь, будто в чаше.
Новиков огляделся, пытаясь найти то, зачем шел сюда, что было его людьми, расчетом орудия, но не нашел того, что было людьми, а то, что увидел, было страшно, кроваво, безобразно, и он никого не мог отличить, узнать по лицу, по одежде. Осколки разбитых пустых ящиков из-под снарядов валялись всюду, мешаясь с клочками шинелей, обмоток, разбросанными, втиснутыми в землю гильзами, а он все искал среди этих обломков ящиков, среди гильз, отбрасывая их в сторону, искал то, что объяснило бы ему, как погибли его люди.
Он не нашел ни одного целого снаряда даже в нишах, и стало ясно: они расстреляли боезапас. Потом шагнул к сошникам: там что-то холодно переливалось под месяцем, отблескивало в воронке. Он нагнулся, поднял влажный от росы кусок гимнастерки, на нем колючий, исковерканный, без эмали орден Красной Звезды. Он никак не мог вспомнить, чей это был орден, и, не вспомнив, сунул его в карман шинели.
Он знал, что надо уходить, но не было сил уйти отсюда, горькая неудовлетворенность притягивала его к разбитой огневой – он должен был понять, как случилось всё…
Он