Константин Кудиевский - Песня синих морей (Роман-легенда)
Его окликнул шкипер, и Колька, хватаясь за ванты, надстройки, а где и просто за палубу, пробрался на корму, к штурвалу.
— Становись рядом, — приказал шкипер, — одному мне не справиться.
На палубе мелькали тени матросов: они крепили расходившиеся гафели с убранными парусами. Под кормой волны били перо руля, и потому штурвал все время рвался из рук, отдаваясь тупыми ударами в суставах. Колька наваливался на штурвал, удерживал его грудью. Мигающие глазки буев, расплывчатые и призрачные, то вздымались на гребнях валов куда-то к небу, повыше мачт, то проваливались в бездонные ямы, в разверзшуюся пучину. Тогда «Черноморка» повисала над ними, и ветер гудел в ее мокром киле. Затем нос шхуны оседал, бугшприт почта плашмя ложился на воду, а под вздыбившейся кормой оголенные лопасти винта крошили со свистом податливый воздух. Судно тряслось, точно в ознобе. Опускаясь, лопасти с храпом вспарывали воду и, лишь погрузившись в нее, наконец, умолкали. Там, в глубине, они переводили дыхание. «Черноморка» слова карабкалась на волну, снова дрожала от напряжения — и так без конца.
— Проскочить бы фарватер, — вслух размышлял шкипер, — выйти бы из лимана. Здесь даже курса не изменишь — знай подставляй бока!
«А может, лучше бы вернуться и отстояться в протоке? — спрашивал мысленно Колька и тут же сам себе отвечал: — Вряд ли теперь отыщешь вход в нее… Да и кончился ли там туман? Нет, надо идти вперед. Только вперед».
Ночь качалась вместе с порывами ветра. Шхуна кренилась, ложилась на борт, и Колька чувствовал, как ползут, теряя опору, ноги. До боли в пальцах сжимал рукоятки штурвала — мокрые, они жгли ладони. Под ногами, совсем рядом, проносилась гремящая вода… Нерадостные думы закрадывались в голову. Вспоминались рассказы о гибельных рейсах, об исчезнувших судах и девятых валах, накрывавших корабли с мачтами. На рыбацком побережье такие рассказы были живучи, их не однажды слышал Колька еще с детства. Многое казалось ему преувеличенным, сомнительным, и там, на берегу, он не особенно верил рыбакам. Но сейчас, в шторме, все услышанное когда-то становилось удивительно правдоподобным. Да разве его собственная память не хранила моряцких трагедий! Несколько лет назад погиб штормовой ночью у Тендры ледокол «Семерка». Из команды не спасся никто. Трое с ледокола были стожарскими. Хоронили их в зимний ветреный день. Голосили женщины, дрожали трубы оркестра, комья мерзлой земли грубо стучали о крышки гробов. Потом наступила тишина, и Колька вдруг отчетливо услышал, как скулит поземка. С тех пор посвист поземки всегда вызывал в Кольке щемящую тоску… Нет, об этом лучше не думать.
«Что сейчас делает Елена? Спит, наверное… Что ж, пусть никогда не узнает ярости шторма. На нашей дороге все должны быть счастливы. И Елена — прежде всего».
Ночь рокотала. Глубины в лимане были невелики, и потому волны шли беспорядочно, косо, догоняя друг друга и сталкиваясь, наполняя темноту ералашным, сбивающим с толку гулом. Волны стегали ржавые корпуса буев, и те гудели торжественно и тоскливо, как отдаленный колокольный звон. Под палубой жалобно стонали переборки. Скрипели мачты. Вздрагивало от ударов перо руля, и тогда Кольке казалось, будто «Черноморка» бьется килем о грунт. Замирая, он оглядывался на шкипера.
Все на палубе было закреплено и принайтовлено, и шкипер разрешил матросам спускаться поочередно вниз, чтобы отогреться и хоть немного просохнуть. В кубрике плавала желтоватая мгла, спертая и мутная: задраенным люк не пропускал воздуха. Тусклая лампа светила блекло и устало. По ее колпаку стекала с подволока вода. Матросы забирались на койки и, держась за коечные бортики, лежали молча и неподвижно.
В обшивку стучали волны. За носовой переборкой, в канатном ящике, угрюмо перекатывалась якорная цепь. Минуты казались долгими, как вечность. Потом, гремя каблуками по трапу, спускался кто-нибудь из моряков, и кто-то поднимался с койки и выходил вместо него на палубу, в кипень воды, под осколки волн и вой ветра.
Наиболее трудно приходилось мотористам. В тесном отсеке, наполненном чадом и соляровой гарью, кружилась голова, слезились воспаленные глаза. В горле легло от горячего воздуха. Пол, забрызганный маслом, выскальзывал из-под ног. Каждую минуту следовало быть начеку, чтобы не свалиться на раскаленный, ходивший ходуном двигатель. Потом, когда шхуна кренилась другим бортом, мотор сам надвигался на человека, нависая над ним злобно и угрожающе. Горючее поступало на качке неровно, надо было непрерывно следить, чтобы двигатель работал бесперебойно. Заглохни он, — «Черноморка» полностью окажется во власти шторма.
Двое мотористов сменяли друг друга каждые полчаса. На палубе они появлялись полуоглохшие, угоревшие. Жадно глотали соленый воздух. В кубрик не спускались, отдыхали наверху, не замечая шторма, не обращая внимания на брызги и ветер.
А ветер по-прежнему гнал сырую гулкую темноту, гудевшую в мачтах. Но теперь в его порывах все чаще угадывалась какая-то прочная, тяжелая устойчивость. В этой устойчивости чувствовалось приближение открытого моря.
Колька заступил к штурвалу в третий раз, когда, наконец, качка стала размашистей, но ровнее. Шкипер снял фуражку, медленно и устало вытер мокрую голову.
— Кончился проклятый лиман, — сказал он с облегчением. — Теперь хоть мачтами вниз, а домой доберемся. — И, помолчав, добавил: — Держи по компасу. А я опущусь вниз, маленько отойду. Без курева вся душа пересохла.
Мотор стучал, казалось Кольке, торопливо и весело. Шторм не воскрешал больше в памяти печальных сказаний — Колька попросту не думал о нем. Его мысли, опередив «Черноморку», уже достигли Стожарска и закружились в наплыве береговых радостей и надежд.
Около полуночи по курсу шхуны, — далеко-далеко, где-то в провалах волн, — забились едва различимые проблески Стожарского маяка. Сначала робко, напоминая скорее степные зарницы, они постепенно разгорались синеватыми сполохами и, поднявшись, наконец, из-за моря, швырнули навстречу «Черноморке» яркие брызги огня…
На причале шхуну ожидали женщины. Они стояли тесной толпой, без слов, суеверно-молчаливо вглядываясь в море. Были здесь молодые и старые, матери и жены, редко — девушки. По неписаному закону морячек право встречать корабли принадлежало лишь тем, кто кровно связан с командой. Появление в такое время на причале девушки воспринималось равносильно венчанию: уж коли не постеснялась вместе с матерями да женами выглядывать милого, значит, сошлися стежки-дорожки на веки вечные… Вот почему не многие девушки решались приходить сюда во время шторма. Чаще они поджидали суда в одиночестве, прячась от людского взора, бродя в темноте по берегу.
Первым сошел на причал шкипер. Он поздоровался с женщинами и, чувствуя их настороженное ожидание, с напускным равнодушием, почти небрежно обронил:
— Ну, слава богу, добрались… Потрепало чуток, да обошлось.
Стесняясь своей ласки, как бы в шутку, обнял жену — обычно сварливую, а ныне притихшую, как и все морячки, старуху. И лица женщин потеплели. Но они по-прежнему молчали, не выказывая своей радости: такая радость считалась среди них оскорбительной. Ведь шторм продолжался, в море находились другие суда, на которых бедствовали мужчины. Их ждали другие женщины, ждали тревожно и мучительно, с тоской и надеждой прислушиваясь к ветру и морю. Здесь, на побережье, люди привыкли делить поровну горести, поэтому и радость считалась истинной лишь та, которая принадлежала всем.
Кольку встретила мать. Она обессиленно приникла к нему, всхлипнула.
— Промок-то, — протянула счастливо и жалобно.
Колька гладил под сбившимся платком ее волосы и, пряча за внешней суровостью нахлынувшую любовь к матери, грубовато-покровительственно говорил:
— Ну чего ты… В море и шторма-то — на копейку…
Домой они шли по темной улице, заросшей бурьяном, и мать торопливо рассказывала о минувшем вечере.
— Отец все выходил на крыльцо, в море высматривал. Он хоть и молчит, а сердце у него болит о тебе, сынок, вижу… Потом не стерпел, подался с рыбаками к маяку. «Там, — говорит, — самое чертово место, буруны. На тех треклятых бурунах чаще всего люди беду принимают». Взял бухту каната, фонарь да багор — и ушел…
После долгой качки Кольке все еще чудилось, что земля под ногами кренится то в одну, то в другую сторону. Ветер шумел в садах, в плакучих листьях, расшатывая заборы и колодезные журавли. Но его ярость казалась Кольке здесь, на берегу, до смешного пустой и хвастливой. Ну чем ветер может грозить здесь людям? Ну изломает один-другой палисадник, погремит в ставнях, повалит на каком-нибудь огороде плетень. И только?..
— Женщинка одна прибегала, вдруг сказала мать, — от учителя, Якова Иваныча. О тебе справлялась. Сказывала, волнуется Яков Иваныч за тебя… А сама тихая, сиротливая. «Глаза у вас, — говорит мне, — как у вашего сына. Добрые». — Она умолкла и, лишь пройдя с полквартала, негромко, с затаенной грустью спросила: — Кто такая?