Константин Кудиевский - Песня синих морей (Роман-легенда)
Уходили из Херсона самым малым ходом, наощупь. Видимости не было: сразу же за бортами вырастала белесая стена тумана. Вода под ним казалась черной. Короткий бугшприт «Черноморки» осторожно раздвигал дымную мглу, временами исчезая в ней, точно отделяясь от шхуны и тая. Берега реки угадывались лишь по шуму портовой сутолоки. Он постепенно становился отдаленнее, глуше, перемещаясь за корму. Шхуна робко разворачивалась вправо. Сирена «Черноморки» врезалась в туман, как лезвие. И начала выть — протяжно и отпугивающе.
Колька нес вахту на баке. Оглушенный сиреной, он до рези в глазах всматривался вперед, в плывучий сумрак. Но ничего различить не мог. Одному богу было ведомо, по каким приметам шкипер вел «Черноморку». Шкипер сам стоял у штурвала — напряженный, сосредоточенный. Он облегченно вздохнул, когда почти у самого борта возник поворотный буй: Днепр с его оживленным движением остался позади. Из протоки, навстречу шхуне, тянуло ветром.
Сменившись, Колька опустился в кубрик, не раздеваясь прилег. Утомленные матросы спали. Их не тревожила даже сирена, которая по-прежнему ревела наверху. Переборка и подволок перед Колькиными глазами мелко подрагивали в такт мотору. Совсем рядом, за обшивкой, шумела и плескала вода. Один раз даже прошуршали камыши: видимо, в тумане шхуна подошла слишком близко к берегу. Хорошо, что глубины в протоке — весьма приличные.
Вот они — моряцкие будни. Не только солнечные просторы и светлые гавани по курсу. Случаются и такие вот рейсы: унылые и слякотные. С холодом и мраком, сквозь который пробирается шхуна, с нытьем сирены, с раздраженным покрикиванием шкипера — ему ведь тоже сейчас не легко! Наконец, с беспредельной затерянностью среди воды и тумана, затерянностью, в которой все передумаешь и обо всем переспросишь… Такие рейсы не так уж редки в моряцкой жизни. И осенью, когда ветер срывает гребни волн и швыряет их в мокрые паруса, а на отмелях закипают клокочущие буруны. И весною, в дождях, разъедающих слежавшиеся снега, — через эти дожди не в силах пробиться маяки… И особенно зимой — в стужу, когда звезды покрыты инеем. Тогда снасти и надстройки обрастают наледью, корабль кажется высеченным из хрусталя: он тяжел и неостойчив. Сутками матросы непрерывно скалывают звонкий лед, сбегая в кубрик лишь отогреться — не столько теплом, сколько духотой… Нет, он, Колька, не жалуется: просто немного взгрустнулось. Во всем виновата сирена. Ведь и там, ка берегу, не существует дел, чтобы всякий день — праздник.
В Херсоне, который они покинули, сейчас тишина. Туман кончается у набережных, а дальше, в городе, — теплый пасмурный вечер. Серое небо лишь придает городу мягкость и раздумчивую домовитость. В нем покойно, как в комнате, наполненной сумерками.
Закончив трудовой день, люди встречаются друг с другом, смеются, произносят ласковые слова. Они заслужили этот отдых. Они радуются, что вечер тих и спокоен, они не Знают, что над морем повисли туманы, в которых ревут сирены и затеряны пути кораблей. А главное — они не знают долгих разлук. Что ж: он, Колька, даже теперь не позавидует им. Зачем? Завтра он расскажет Елене о чем-нибудь таком, что никому неведомо на берегу. О горьковатом запахе ивняка в тумане, о голосах кораблей, об ожидании, почти предчувствии чего-то необычайно радужного, что должно вот-вот войти в его жизнь или, может быть, даже уже вошло.
Не заметил, как уснул… Снилась ему Елена. Шли они, взявшись за руки, степью, обожженной медвянисгым солнцем. Млела хмельная полынь и ромашка вокруг, млели бескрылые маки и темно-зеленые клубки перекати-поля. Бесцветное небо клонилось к мерцающим горизонтам и сползало за них неизвестно куда. Редкие облака, тугие и крутобокие, стояли неподвижно, точно на якорях. Б них спали, свернувшись, радуги.
Они с Еленой поднялись на курган и внезапно замерли изумленные: всю степь, до самых затерянных окоемов, заполнили юноши и девушки. Было их тысячи тысяч, красивых и гордых, и все они смотрели не отрываясь на них. Торжественные мелодии плыли по степи вместе с ветром, то затихая до шелеста трав, то нарастая до чувственных шквальных порывов. Волосы девушек украшали венки из белых цветов, рука их лежали на плечах юношей. Все они стояли молча, глядя на Елену и Кольку сосредоточенно, проницательно, казалось, даже враждебно.
Елена невольно отступила, и это движение женщины придало Кольке решимости.
— Кто вы? — крикнул он с вызовом. Ответ докатился до кургана плотной, тысячеголосой волной:
— Ваши потомки.
— Зачем вы пришли? — снова спросил Колька. Тогда из первого ряда вышла юная, стройная девушка. Она приблизилась к Елене и Кольке.
— Мы пришли из далеких времен, которые вы называли будущим, — сказала девушка. — Вы — наши предки, и у вас мы учимся всему: отваге, трудолюбию, доблести. Вы были решительны и прозорливы — об этом свидетельствует Великая Революция. Вы были талантливы и умелы — об этом повествуют города, созданные вами в тайге, рек», проложенные через пустыни, сады, взращенные среди льдов. Вы были сильны духом — нам это известно, ибо ваша сила живет теперь в нас. По облику Родины мы знаем о вас почти все. И лишь одного мы не знаем: как вы любили.
Девушка оглянулась, и тысячи ее друзей согласно закивали.
— Да, этого мы не знаем, — продолжила она. — В ваших книгах, дошедших до нас, о любви написано скучно и буднично. В любви вы были скудны и рассудочны. Вы не умели преклоняться перед женщиной, вы забывали, что любовь — сильнее мужества. Так говорят ваши книги и кинофильмы — и мы не поверили им. Не поверили, что люди, перестроившие планету, могли быть бедны сердцами. Не поверили, ибо наши поколения — мудры и величественны, а такое племя могло родиться только в любви… И вот мы пришли. Пришли, чтобы узнать истину — не от историков, мыслящих категориями эпох, и не от философов, обремененных громоздкостью синтезов; от вас — любимых и любящих, познавших счастье радостей и страданий. Отвечайте же!
— Отвечайте, — загудели тысячи тысяч.
Он, Колька Лаврухин, растерянно переминался с ноги на ногу. Выручила Елена. Она шагнула вперед и, подняв руку, улыбнулась.
— Друзья! Братья и сестры… Хотя, что ж это я, — рассмеялась Елена и поправилась: — Внуки и правнуки! Вы спрашиваете, как мы любили? Радостно, сильно и дерзостно. Мы не оглядывались по сторонам и не глушили зова своих сердец, мы не боялись нежности, равно как и слез. Разве могли бы мы победить врагов, не умея любить! Разве могли бы возвеличить Родину, зная лишь одну суровость! Мы любили так же. как жили: смело и красиво. И такую любой завещали вам. Верьте! Это говорит вам девчонка, замерзавшая в подворотне. Девчонка, спасенная комиссаром во имя вас, потомков. Верьте мне!
Толпа восторженно зашумела. Тем, кто не расслышал, без конца повторяли:
— Сильно и дерзостно!
— Смело и красиво!
Девушка, которая спрашивала, поднялась на курган, сняла с головы венок из белых цветов и надела на Елену…
И вот он, Колька, уже внизу, среди потомков, глядит вместе с ними на вершину кургана, где стоит Речная. Белые цветы падают из венка к ее ногам, каменеют, превращаясь в мрамор. Их все больше, этих мраморных цветов, Елена возвышается над ними — стройная, как обелиск. Вечный ветер скользит по мраморному лицу, мелодии, наполнившие степь, возрастают до громовых раскатов. Колька не может дотянуться до Елены, бросается к ней, но ветер сбивает его с ног. Он ударяется лицом о землю, ползет к вершине кургана. Ветер сливается с ревом мелодий, они ширятся, гремят, грохочут.
— Елена-а-а… — кричит Колька.
— Сильно и дерзостно! — доносится до него откуда-то из дальнего далека, почти из Вселенной. — На нашей дороге все люди должны быть счастливы!
Вконец обессиленный, он падает, но чьи-то сильные руки подхватывают его, сжимают, рвут.
— Да проснись же, проснись…
Колька открыл глаза — и не узнал кубрика. Носились от борта к борту сундучки, сапоги, ведра. В шкафчике гремела посуда. Переборки гудели напряженно и гулко. Судорожно мотало койку, словно ее оторвало от земли и теперь кружило вместе с подволоком, столом и мечущимися тенями.
— Все наверх!
Матросы стремительно натягивали сапоги, бушлаты, венцерады, бросались по трапу в черную пасть люка.
— С моря шторм идет.
На палубе вода хлестнула в лицо, на миг забила дыхание. Волны обрушивались на шхуну, вырастая у бортов подвижными горами с кипящей осыпью пены. Огонь мачты чертил во мраке желтые дуги. В клюзах со стуком шевелились якоря. Где-то поблизости, — должно быть, на косах, — взрывался штормовой прибой.
«Только бы не снесло с фарватера, — подумал Колька, — мели вокруг. Сядешь — тогда от «Черноморки» к утру останутся лишь рваные снасти да якоря на грунте. Растерзает море».
Его окликнул шкипер, и Колька, хватаясь за ванты, надстройки, а где и просто за палубу, пробрался на корму, к штурвалу.