Стефан Гейм - «Крестоносцы» войны
— А после совещания он меня примет?
— Не могу знать. Я подчинен лейтенанту Иетсу. О его намерениях я могу вам сообщить, если только они не относятся к одной из секретных категорий.
— В таком случае нельзя ли мне поговорить с лейтенантом Иетсом?
— Он тоже на совещании!
— Herr Soldat, я вас прошу…
Абрамеску не спускал с нее своих бледно-голубых глаз. Она поймала этот взгляд и по-своему истолковала его значение. Она подошла ближе и присела на край стола Абрамеску; ткань юбки туго натянулась на мясистом бедре.
— Я вас прошу…
— Столы в этом помещении, — сказал Абрамеску строго и назидательно, — составляют государственную собственность. — Он взял типографскую линейку и нерешительно ткнул ее в бок. Она засмеялась.
Но ей совсем не было весело. Она проделала долгий путь — шла пешком по проселочной дороге, ехала в дребезжащем трамвае, пробиралась по заваленным обломками улицам, сначала в военную комендатуру, потом из комендатуры в Гранд-отель, где от портье она узнала, что подполковник Уиллоуби находится в редакции газеты. Она насквозь промочила чулки и туфли, переходя воронку перед самым зданием редакции, на четверть метра наполненную водой. Мокрая земля прилипла к ее коленям. Ноги болели, а грудь распирало и жгло, как бывает после чересчур обильной трапезы. Да трапеза и в самом деле была обильная — пыль и грязь, которых она наглоталась по дороге, сдобренные неутолимой ненавистью.
— Скажите своему лейтенанту, что его хочет видеть Памела Ринтелен, — настаивала она. — Он, наверно, слыхал это имя.
— В американской армии, — сказал Абрамеску, — не придают значения именам. Для нас все немцы одинаковы.
— Jawohl! — сердито произнесла Памела.
Она предложила Абрамеску деньги. Потом предложила ему себя. Но Абрамеску сказал:
— Дорогая фрейлейн, управление этой страной осуществляется без пристрастий и лицеприятий. Это вопрос принципа. Если правило хоть раз нарушено, оно перестает быть правилом. Я очень занят. Я уже затратил на вас достаточно времени, которое, если быть точным, принадлежит армии Соединенных Штатов. Ступайте. Идите. Марш. Raus!
Она вскинула не него молящий взгляд. Но настаивать не посмела и, следуя повелительному движению его руки, ушла.
Вокруг Абрамеску водворилась тишина. Он принялся за работу. Вооружась ножницами, он аккуратно вырезал полосы текста из типографских гранок для макетировки очередного номера. Но его ножницы двигались все медленней и медленней. Посетительница все-таки возбудила его любопытство. Люди часто входили к нему с таким многозначительным видом, как будто благополучие американской армии целиком зависело от сообщения, которое они явились сделать. Потом все оказывалось чепухой, пустячным делом, ради которого не стоило беспокоить даже самую низшую инстанцию.
Он вдруг заметил, что режет неправильно. Привычными руками он перебрал всю пачку длинных и коротких вырезок. Все было перепутано, все нужно было переделывать. Абрамеску сердито встал. Придется идти в наборную, требовать у метранпажа другой комплект гранок.
Абрамеску открыл дверь. Перед ним стояла Памела.
— Время уже после полицейского часа, — сказал он. Полицейский час миновал еще до того, как она явилась в редакцию. — Уже после полицейского часа… — повторил он.
— Я все равно не уйду, Herr Soldat, пока не поговорю с лейтенантом Иетсом или с подполковником Уиллоуби.
— Ладно, входите, фрейлейн. — Абрамеску смахнул в корзину обрезки бумаги. — Основа работы военной разведки — терпение и рассудительность. Расскажите мне, что вас тревожит. — Благодаря торжественности его тона все, что он ни говорил, звучало официально.
— Я по поводу Марианны Зекендорф, — начала Памела. — Она не та, за кого себя выдает.
— Это нам известно, — перебил ее Абрамеску. — Едва ли вы можете чем-либо существенно дополнить факты, уже имеющиеся в нашем распоряжении.
Уверенный тон маленького толстяка смутил Памелу.
— Но, может быть, вам известно не все, — взмолилась она.
— Вы желаете сделать мне заявление, фрейлейн, так я вас понял? — строго спросил Абрамеску.
— Да, желаю!
Она стала рассказывать, тщательно избегая упоминаний о втором госте ринтеленовского замка. Абрамеску стенографировал, то и дело поднимая на нее свои бесцветные, водянистые глаза. Чем больше она говорила, тем сильней он сомневался, правильно ли поступает, задерживая ее у себя. Основа военной разведки — терпение и рассудительность. Терпение он проявил. А вот как насчет рассудительности?
— Так что ни в какую ледяную ванну ее не сажали! — сказала Памела.
Абрамеску положил карандаш. — Ждите меня здесь! — Он говорил сдавленным голосом. — Я позову лейтенанта Иетса.
Абрамеску отворил дверь в кабинет и стал делать знаки Иетсу. Иетс вышел из кабинета, и Абрамеску сразу увидел на его лице досаду и разочарование. По-видимому, все шло не так, как хотелось Иетсу. Абрамеску, ожидавший нахлобучки за вторжение, немедленно же преисполнился важности.
— Лейтенант, тут у меня сидит Памела Ринтелен, а вот заявление, которое я из нее вытянул.
Он стал читать. Он видел растущее волнение Иетса, и это волнение стало передаваться и ему. Когда Иетс дочитывал последние слова, Абрамеску был уже вполне уверен, что своей ловкой обработкой Памелы он спас положение.
Иетс овладел собой. Подойдя к Памеле, он холодно спросил ее:
— Вы можете повторить все, что вы тут рассказывали, в присутствии фрейлейн Зекендорф?
Памела выпрямилась. Она была крупная женщина, и в эту минуту в ней, в дочери созидателя империи, было нечто поистине вагнеровское. Сейчас она покарает захватчика, всех захватчиков в одном лице — и американцев, и человека, узурпировавшего место ее мужа, и ненавистную Марианну. Ее час настал, и она была готова.
— В ее присутствии? — переспросила она. — С радостью!
Иетс повел ее в кабинет. Абрамеску проскользнул за ними; он ее открыл, он желал видеть, как она будет действовать.
— Памела Ринтелен! — представил Иетс. Уиллоуби на мгновение окаменел. В одну секунду все приняло для него новый оборот. Памела знает о комбинации с ринтеленовскими акциями — неужели Иетс и до этого дошел?… Но Иетс уже продолжал, не дав ему опомниться:
— Она пришла сообщить нам некоторые добавочные сведения по интересующему нас делу. — Он повернулся к Памеле. — Прошу вас рассказать все, что вы знаете. Можете говорить по-немецки, капрал Абрамеску будет переводить.
Памела словно не замечала Уиллоуби. Она смотрела только на Марианну. А Марианна попыталась выдержать ее взгляд, но не смогла — слишком много торжества, жестокости, сознания своей правоты было в этом взгляде. Ей сделалось страшно.
— Эту особу, — сказала Памела, — привез к нам в дом подполковник Уиллоуби в качестве компаньонки для моей бедной матери. Как будто мы нуждались в компаньонке! Он нам ее просто навязал силой. В ней было что-то странное, мы это сразу заметили. У моего отца в свое время работало много иностранцев, побывавших в концлагере. И после двух недель заключения они уже были непохожи на людей. Разве из лагеря выходят гладкой, холеной красоткой! Но подполковник сказал нам, что она принимала участие в мюнхенском студенческом протесте и что она действительно была в лагере, и что ее сажали в ледяную ванну, и многое другое, и сам он, видимо, во все это верил. А мы с матерью не смели ему противоречить — мы ведь немки, побежденная нация.
— Кларри! — взвизгнула Марианна. — Останови ее!
— Продолжайте, — сказал Иетс. — Никто вас не остановит.
— Трудно жить в одном доме с людьми и держать про себя свои тайны. Фрейлейн Зекендорф стала проговариваться, она даже хвастала иногда тем, как ей удалось провести вас, американцев. Ни в каком мюнхенском протесте она не участвовала и в жизни не видала в глаза ни одной листовки. В тюрьме и в лагере ей действительно пришлось побывать, но ведь туда попадали и самые обыкновенные, уголовные преступники. Она вам сама скажет, за что ее посадили. Спросите ее! Но она очень быстро сообразила, что политическое прошлое придаст ей цену в глазах американцев. А потому она сочинила себе это прошлое, и все вы ей поверили, и она стала наслаждаться жизнью, меняя платья и любовников. И пусть наслаждается. Пусть… Но только не у нас в доме, не в доме, который выстроил мой отец, не в приличном немецком доме!
Мир Марианны рухнул.
Ей удалось отбиться от старого профессора, но сейчас против нее оказались выставлены чересчур уж большие силы. И она была совсем одна. Лица кругом были чужие, вражеские лица. Она опустила глаза; ей показалось, что до пола очень далеко, а ее собственные ноги, стоявшие на этом полу, ей не принадлежат. Она вспомнила, какие были эти ноги, когда она жила в «Преисподней», — грязные, босые с обломанными ногтями. Опять у нее ничего нет, опять она очутилась в самом низу, у подножия лестницы, но взобраться наверх они ей теперь уже не дадут. А у самих есть все. Вон какая Памела, толстая, богатая! Вон какие все эти американцы, сытые, нарядные, ни в чем не знающие нужды.