Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
— Обожди, Юрочка. Пойду чай заварю.
Прихватив тушенку, ушла на кухню. Оттуда донеслось звяканье посуды, потом голоса — о чем-то она говорила с Надей.
Иноземцев прошелся вокруг стола, постоял перед выцветшей фотографией Шмидта, вырезанной из «Огонька» и приколотой над диваном. Бородатый Шмидт был в меховой шапке и шубе — в снаряжении полярника. Невольно подумалось об отце. Из Североморска приходили от него письма — всегда короткие, грустновато-шутливые, всегда заканчивающиеся просьбой беречь себя. Иноземцев писал в ответ тоже коротко и шутливо, сообщал о письмах матери, о ее жизни в далеком Кирове. Какая была семья, подумал он с печалью. И разлетелась в разные стороны… распалась… Меня вот закинуло в эту комнату с желтыми обоями и матерчатым абажуром — к женщине, которая на шестнадцать лет старше меня… Такие дела, Отто Юльевич…
Лиза принесла шипящую сковороду с разогретой тушенкой и поджаренными ломтиками сушеной картошки.
— Надюша стесняется тебя, — сказала, улыбаясь. — Звала ее покушать с нами — нет… Ей бы только чай пить. Водохлебка. Ты кушай, Юра…
— Ешь, ешь. Я ужинал.
Он смотрел, как она с аппетитом уплетала мясо, обмакивала кусочки черного хлеба в жир. В круге красноватого света от абажура ее волосы, хранящие следы довоенных завивок, отливали медью. Было слышно, как Надя негромко поет на кухне:
Темная ночь, только пули свистят по степи, Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают…Эта песня из прошедшего недавно фильма «Два бойца» нравилась Иноземцеву. Нравилось, как пел ее Бернес — задушевно и просто. Он прислушался к Надиному пению.
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь И над детской кроваткой тайком ты слезу утираешь. Как я люблю глубину твоих ласковых глаз, Как я хочу к ним прижаться хоть раз гу-ба-ми…Лиза вдруг бросила вилку:
— Юра, поешь хоть немножко. А то мне неприятно, что я навалилась, а ты сидишь и смотришь.
— А мне приятно на тебя смотреть.
— Правда? Это правда, Юрочка?
— Истинная правда.
— Ах ты мой хороший, — сказала она со вздохом и снова принялась за еду.
А Надя пела на кухне:
Верю в тебя, дорогую подругу мою, Эта вера от пули меня темной ночью хранила…— Запела пташечка, — сказала Лиза, вытерев губы цветной салфеткой. — Она раньше много пела, потом замолчала.
Вышла на кухню за чаем. Песня там оборвалась. Послышались голоса, тихий смех.
Оттого ли, что смолкла хорошая песня, или от тревожного чувства неопределенности, которое он испытывал последнее время, накатила вдруг на Иноземцева тоска. Он прямо-таки физически ощутил ее давление на грудную клетку. Почему-то вспомнилась, непонятно, по какой ассоциации, картина, увиденная августовским утром сорок первого года: рассеивающийся туман открывает белесое море, на котором тут и там чернеют рогатые купола всплывших мин. Черт-те что… Застрянет же в памяти такое… А, вот почему я вспомнил (подумал он): я же берег это страшное утро, чтобы когда-нибудь рассказать тебе… А теперь это не нужно, можно выбросить из памяти, потому что никогда уже не расскажу, потому что ты ушла из моей жизни…
Не хочу! Прощаю, прощаю, все тебе прощаю, только не уходи!
Иноземцев закрыл глаза и принялся считать про себя, чтоб ни о чем таком не думать. Досчитал до двадцати двух, когда вошла Лиза с чайником. Вот женщина, которая ему нужна. Она всегда готова дарить ему радость, только радость. Без всяких этих рефлексий, этих саратовских страданий…
Он подошел к Лизе и крепко обнял. Она замерла, потом отвела его руки:
— Обожди, Юра. Чаю попьем.
Налила, поставила перед ним стакан, блюдце с несколькими кусками сахару. Он пил, глядя на нее, и она не спускала с него глаз, отпивая из своей чашки. Так молча допили до конца. А потом Лиза тихо, очень тихо сказала:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Юрик, нам не надо больше встречаться.
— Почему? — вскинулся он.
— Не надо… Я ведь вижу… И прошлый раз и сейчас…
— Что ты видишь?
— Вижу… Сидишь у меня, а мысли твои далеко-о-о, — протянула с грустной улыбкой. — Я ж понимала, Юрочка, что у нас долго не может продолжаться, и ты понимал, ну, побаловались — и хватит… Сладкого много нельзя, потом горчить будет… Ты ж умный, Юрочка, ты лучше меня все понимаешь, я ведь и объяснить толком не могу, только чувствую, а ты и словами можешь, только не надо, тут слова не нужны…
В ее глазах стояли слезы.
— Лиза, — сказал Иноземцев, растерянный, застигнутый врасплох. — Лиза, с чего ты взяла… — Он оборвал себя. Хитрить не умел, да и не хотелось хитрить. — Лиза, милая, у тебя тонкое чутье…
— Собачье, — улыбнулась она сквозь слезы и наклонила голову.
— Ты верно учуяла мою раздвоенность, — продолжал он серьезно. — Пришло письмо от девушки, с которой я раньше переписывался, а потом…
— Ничего не надо объяснять, — быстро сказала Лиза. — Поздно, Юрочка, понимаешь, поздно.
— Что — поздно?
— Слишком поздно я тебя встретила, и нельзя мне было… а я, как дура… не могла себя удержать… — Теперь она плакала открыто, спрятав лицо в ладони. Вьющиеся кончики ее рыжеватых волос вздрагивали.
Иноземцев подошел к ней, погладил по голове. Душа его была полна сострадания. Лиза порывисто поднялась и прильнула к нему всем телом, закинула полные руки ему за шею. От долгого-долгого поцелуя у него загорелась кровь.
— Нет. Нет. Нет. — Лиза помотала головой, не раскрывая глаз, потом резко оттолкнула его. — Уходи, Юрочка… А то я не смогу от тебя оторваться… Уходи, уходи…
В коридоре он надел шинель и фуражку, помедлил немного:
— Будь счастлива, Лиза.
— И ты… Вспоминай иногда…
— Всегда буду помнить, — сказал он. — Сколько проживу, никогда не забуду.
Щелкнул замок на двери. Иноземцева объял промозглый холод лестницы. Стонали ступеньки под медленными шагами.
Он шел по пустым улицам, под плачущим кронштадтским небом. Горло было сжато спазмом, и опять всплыла эта песня из неведомых глубин души, из неисчерпанных глубин войны:
Темная ночь, только пули свистят по степи, Только ветер гудит в проводах…В сорок втором подводники Балтфлота ударами своих торпед существенно нарушили оперативные перевозки противника. Немалое количество войск и боевой техники, тысячи тонн боеприпасов, горючего и других видов снабжения не дошли, не доплыли до армейской группировки «Север», осаждавшей Ленинград. Под угрозой оказались перевозки железной руды из Швеции в германские порты.
Берлин, обеспокоенный большими потерями на Балтийском море, предписал военно-морскому командованию принять срочные меры к недопущению таковых в новой кампании. И меры были приняты. Весной сорок третьего, едва сошел лед, противник начал укреплять противолодочные рубежи в Финском заливе. Обе позиции — гогландская и нарген-порккалауддская — были усилены новыми минными заграждениями. По меридиану полу ост ров Порккалаудд — остров Найсаар немцы поставили два ряда противолодочных сетей, сплошным барьером перегородивших залив с севера на юг, по всей его 26-мильной в этом месте ширине на всю глубину.
Военный совет КБФ знал из донесений разведки о работах немцев на заливе. Планируя новые прорывы подводных лодок, военный совет решил облегчить им задачу предварительными бомбовыми и торпедными ударами по барьеру. На несколько участков нарген-порккалауддской позиции морская авиация сбросила сотни бомб и торпед — по замыслу они должны были пробить бреши, достаточные для прохода лодок.
Но лодки не прошли.
Эффективность бомбежек оказалась ниже ожидаемой. А кроме того, слишком опасались немцы «отважных и отчаянных» (по выражению одной нейтральной газеты тех дней) командиров советских лодок. Крайне строги были директивы Берлина. Так или иначе, разрушенные бомбежками участки противолодочного рубежа быстро восстанавливались. Были усилены корабельные и авиационные дозоры. Все наличные средства своих и финских военно-морских сил бросили немцы на то, чтобы сделать непроходимым барьер, перегородивший Финский залив.