Игорь Акимов - Дот
Тимофей послал Ромку: «Погляди — что да как. Но без риску!» — «Вот только этого недоставало — рисковать!..» — возмутился Страшных, стягивая сапоги. «Ты зайди через таемный хiд, — подсказал Чапа. — Як я остатний раз рыбалыв, то не зачыныв люка…» — «А про ихний орднунг тебе доводилось слышать?..»
Ромка (вот свойство, которое всегда изумляло в нем Тимофея) выдохнул — и словно утратил материальность, вес и плотность. Тенью проплыл через кусты, скользнул в воду, вынырнул уже на том берегу — и исчез.
Его не было довольно долго; наконец он появился из приямка и дал знак рукой: давайте сюда. Они прошли бродом, ведя в поводу лошадей, которые на ходу, но без жадности, прихватывали розовой изнутри нижней губой теплую бурую воду. На берегу, рядом с люком, лошадей расседлали и пустили пастись; здесь трава была не в пример плотной и сочной. Ромку застали с лопатой: он засыпал кучки говна, которые появились рядом с приямком в мелких воронках от мин. «Сходи, глянь, — сказал он Чапе, и мотнул головой в сторону ямы, в которую они прежде складывали убитых немцев, — эти парни не из твоего ли села? А то ведь манера одна: где жрут — там и срут…» — «Они что — люк в кладовой не заперли?» — спросил Тимофей. — «Наверное — не заметили. К нему было столько привалено!.. Я чуть жилу не надорвал, пока сдвинул его вот настолько, чтобы протиснуться внутрь…» — «То я в куток всэ звалыв, колы прыбырався, — сказал Чапа. — Мешок з брикетами, та мешок iз сухарями. И з мукою… А покласты на мiсце вже не встыг…»
Дух в каземате был тяжелый. Чужой. Вот так, когда входишь в комнату, где давно лежит тяжело больной человек, или к старику, который почти не выходит из жилища и уже не замечает ни слоя пыли, ни хлама, который по-хозяйски разлегся где пришлось, — первым тебя встречает этот дух, вестник неспешной смерти. Нос — он проворней и опытней глаза. Глаз всегда на второй руке. Его дело — подтвердить, зафиксировать аргументы тому, что уже знаешь. Поэтому глаз не спешит. Да и куда спешить, в самом деле, если и так все понятно?..
Дух в каземате был иной, непричастный смерти, а все же мерзкий.
Теперь — что увидел глаз.
А он увидел, что в каземате не прибирали с тех самых пор. Наверняка — ни разу; уж такое непотребное нарушение устава сержантский глаз цепляет сходу. В углу валялись банки из-под сгущенки и консервированной колбасы, и рваные пакеты из-под каш. На полке распахнутой амбразуры — немытая миска. Рядом с подъемником — как их и поставили — тускло поблескивали латунью два снаряда, осколочный и бронебойный; гильзу от фугасного отпихнули под стенку за стереотрубу.
В пирамиде стояли три немецких карабина и медведевская винтовка с артиллерийским прицелом. Три МГ — тю-тю, а ведь Тимофей надеялся…
Вошел Залогин — и счастливо улыбнулся:
— Как воскликнул один великий поэт: ну вот, наконец я и дома. Эка славное местечко!..
— Пушкин? — поинтересовался Ромка.
— Нет. Хотя так мог бы и он.
Тимофей подошел к амбразуре.
Шоссе привычно трудилось. Ущелье выжимало из себя автомобили и повозки. Перед переправой они попадали в теснину, потому что берег был завален стройматериалами: саперы собирали новый мост. И только сделав s-образный маневр, автомобили и повозки выезжали на понтоны. Но и здесь регулировщик не давал им воли, пропускал с паузами. Зато уж на этом берегу водители отводили душу — кто как мог.
— Первым делом, — сказал Тимофей, — и это касается каждого: генеральная уборка. Во всех помещениях.
— На кой ляд? — запротестовал Ромка. — Ведь все равно же взорвем.
— Тогда зачем ты прибирал срач?
— Ну, знаешь ли…
— Здесь не должно остаться немецкого духа.
— Так вместе с духом и взорвем!
— Красноармеец Страшных! — Давно от Тимофея они не слышали этой раздельной командирской речи! — Запомни: когда ты прибираешь — все равно что, — ты прибираешь в своей душе…
Потом они поели, здесь же в каземате расстелили попоны и улеглись спать. Койки в кубрике, где еще недавно спали враги, никого не прельстили. «Я подневалю», — вызвался Медведев. Он знал, что не сможет уснуть. Возвращение в дот наполнило его неожиданной радостью. Здесь каждая деталь, каждая мелочь согревала его. При товарищах он сдерживался, но теперь он позволил себе подержаться за стену (без цели и без желания что-то конкретно почувствовать — просто подержаться), сесть в креслице наводчика, закрыть глаза и положить руку на ствол пушки, пройтись в пространстве каземата туда-сюда, как делал это столько раз прежде, только тогда это пространство наполнялось мерным перекатом десятков мушкетерских сапог: кррам, кррам, кррам… Он знал, что это переживание ушло навсегда, но память о нем… Разве память о таких мгновениях хоть чем-то уступит самому яркому переживанию реальности?.. Нет, он не мог пожаловаться: ведь и прежняя его жизнь (разумеется, он имел в виду жизнь его души) знала много прекрасных минут — благодаря людям, книгам, благодаря матери; но дот… дот помог Сане стать самим собою; таким, каким прежде он только мечтал быть. Самое важное, и, может быть, самое дорогое для него место на земле. Конечно, был еще и родной дом… но дот перекрывал все!
Саня подумал: сегодня его не станет…
Прислушался к себе…
Ничего.
Ничего не шевельнулось в нем; сердце не отозвалось. Причем Саня не удивился этому. Значит — все правильно, так и должно быть. Мало того: Саня вдруг понял, что если бы дот остался, если бы продолжал быть вот таким, каков он сейчас, — постепенно старея, ветшая, зарастая пылью, ржавчиной и травой, забывая свою короткую яркую жизнь, равнодушно принимая пошлые надписи на стенах и испражнения на когда-то отполированном солдатскими башмаками бронированном полу, — это было бы не то! Не достойно его. Вот ярчайшее подтверждение старой истине: нужно вовремя уйти со сцены. Остаться в памяти тех, кто тебя знал, ярким, гордым и непобедимым. Вечным. Только погибший с мечом в руке достоин находиться одесную Одина!..
Дело шло к вечеру.
Солнце уже утратило яркость, обрело очертания; на него уже можно было смотреть. Оно делало вид, что примеряется: не опуститься ли в ущелье? — но Саня знал, что это всего лишь репетиция того, что будет нормой когда-то осенью. Впрочем, и осенью увидишь такое не часто. Ведь осень — пир циклонов. Осенью они напирают с запада, и если иногда позволяют выглянуть предвечернему солнцу, то разве что от скуки и с непременным условием, что оно будет мягким и не станет лепить теней. Кстати — вот они, тени. Еще час назад их не было, а сейчас они выделяют каждое дерево, каждую рытвину, привязывают к ним внимание, бегут впереди повозок и машин. Между прочим: отчего их так мало?..
Саня глянул в сторону переправы. И увидал танки. Десятка полтора, не больше. Они были уже на этом берегу, стояли неровной цепочкой, съехав на обочину, с заглушенными моторами. Что там случилось?
Саня выдвинул стереотрубу. Вот он, ответ: понтонная переправа пустая (кто успел — проехал), и выезд к ней пустой, зато где-то с середины s-образного проезда, и дальше, сколько можно разглядеть — сплошной металл. Танки стоят впритык, в два-три ряда. Очевидно, в узком месте кто-то заглох или сломался — и вот пробка.
Саня тронул Тимофея за плечо:
— Товарищ командир… — Тимофей открыл глаза. — Танки…
Он сказал тихо — но услышали все.
Тимофей поднялся легко; один взгляд в стереотрубу… выпрямился, закрыл глаза… Нужно было подумать, оценить, взвесить… ведь он командир! он обязан крепко подумать перед тем, как примет решение… Но голова была пустой. И в душе пусто… Он прислушался к себе — и понял, что ошибся: в душе был покой.
— И что ты думаешь по этому поводу, красноармеец Медведев? — спросил он, не поворачивая головы, как когда-то, давным-давно, задал такой же вопрос — над телом Кеши Дорофеева — красноармейцу Залогину.
— Что я думаю, товарищ командир… Я думаю, что мы — люди присяжные… как сказал когда-то в сходной ситуации один капитан по фамилии Миронов…
Если бы Саня мог — он бы добавил, мол, наше дело — не считать врагов, а убивать их. И еще бы сказал, что если родина выбрала для нас это место — здесь и будем стоять. Но столько слов сразу… и таких слов… Такие слова нельзя выпускать из сердца. Без их неисчерпаемой энергии сердце окажется способным только на физиологическую функцию. А что еще обиднее: произнесенные — они девальвируются в звук, причем звук пошлый и неловкий, как звук вырвавшихся газов.
Тимофей повернулся — и встретился глазами с Залогиным. Что скажешь ты?
Залогин пожал плечами. Произнес:
— Ad impossibile nemo tenetur…
Для подзабывших латынь приведем перевод этого давнего богословского принципа: никто не обязан совершать невозможное.
— А если по-русски? — терпеливо спросил Тимофей.
— Если по-русски… ведь мы потом себе не простим, если упустим такой случай.