Манная каша на троих - Лина Городецкая
Она была хорошая, тетя Ирена. Заботилась обо мне. Но она не была моей мамой. А я ждала ее…
Все эти годы я старалась не думать о том времени. Пыталась стереть его из памяти. Жить сегодняшним днем. У меня нет на руке номера из концентрационного лагеря смерти. На меня не смотрят жалостливым и смущенным взглядом, как на тех, у кого есть такие татуировки. У меня просто нет родителей с тех пор, как мне исполнилось девять лет… Что мне оставалось? Привыкнуть, если это вообще возможно.
Ты сейчас подумаешь, что это неблагодарно с моей стороны – так писать. Я всю жизнь благодарна тете Ирене и пани Ванде, сумевшей вывезти меня тогда из Велички. Если бы я могла назвать звезды их именами, я бы так и сделала… Сегодня, после получения твоего письма, передумав о многом, я понимаю, что должна была их разыскать. А пока заказала бланки анкет „Праведники народов мира“ из нашего музея Катастрофы, чтобы вписать их имена…
Знаешь, как тетя Ирена приучала меня к жизни в Варшаве? Как-то раз она дала мне деньги на трамвай и отправила ездить по городу. Одну… Чтобы привыкала. Похоже на обучение плаванию, когда новичка бросают в воду и он барахтается… Это был хороший урок. Я привыкала. Ездила по городу, разглядывала все вокруг. В окошко трамвая видела стену, отделявшую Варшавское гетто, его улицы и даже людей в окнах домов. Я помню странный трамвай, на котором вместо номера была шестиконечная звезда. Но чувствую ли свою сопричастность к этим людям, я тогда уже не знала. Они были евреи, а мы – поляки… Девочке в девять лет не трудно было принять условия игры, которая стала ее жизнью.
Помню, что во время восстания в гетто к нам зашла соседка и рассказала, что в окрестной роще соседские мальчишки нашли мальчика. Очевидно, он сбежал из гетто и ему некуда было идти. Они затравили его так, что ребенок вынул припрятанное лезвие и перерезал себе вены… А потом горел горизонт, клубы дыма окутали небо. Нацисты взорвали центральную синагогу.
В сентябре, через год после приезда в город, я начала учиться в католической школе. Тетя Ирена сказала, что это будет лучшее алиби для меня. И я действительно старалась ничем не отличаться от других учеников, хотя это было очень трудно. Ведь вы основы катехизиса изучаете с самого раннего детства. У меня таких знаний не было. Наверное, и здесь мне повезло. И учителя, и дети, и даже сам священник, ведший уроки Закона Божьего, приняли меня как свою.
Так прошли три года моего варшавского детства. Я пережила войну. А потом… Без своих родителей я быстро выросла. Сейчас я смотрю на своего младшего сына. Какой же он смешной в двенадцать лет! Непоседливый, ершистый, всезнайка, который на самом деле не знает еще так много. Но, главное, мои дети не знают страха… И я счастлива этим, бесконечно счастлива. Они ссорятся, мирятся, говорят о пустяках. Они еще дети.
Мое детство оборвалось в девять лет. Я давно привыкла к тому, что его не было. Твое письмо мне напомнило давние дни… Знаешь, я больше никогда в жизни не ела варенье из свеклы, которое варила тетя Ирена, но помню его странный пряный вкус. Помню теплые панталоны, ужасно некрасивые, которые она купила мне, чтобы я не мерзла зимой.
Мама ведь собрала мой саквояж в августе, разве можно было все предусмотреть?.. Даже сейчас помню ее руки, как она паковала мои платьица, складывала прочие вещички… Надолго ли, думала она, мы расстаемся? Оказалось, навсегда.
После войны я однажды побывала в Величке. Мне очень хотелось увидеть свой дом. Да, я уже знала, что мамы и папы нет, нет бабушки и Берты и не успели вырасти новые зубки у моего кузена Яцика. Знаешь, в нашей семье детям всегда давали польские имена, чтобы мы были как все, чтобы меньше было отличий у маленькой еврейской пани от ее польских подружек. Не помогло.
Приехав в Израиль, я прежде всего поменяла свое имя, вернула имя бабушки Мирьям, в память о которой я и была названа. А детей своих мне уже не нужно было называть, угождая толпе. У них красивые израильские имена, ласковые и задиристые одновременно.
Да, я побывала в Величке незадолго перед тем, как навсегда покинуть Польшу. Несколько варшавских детских лет многое стерли из памяти. Впрочем, и меня город не помнил и не узнал. Я была чужая там, чужая среди тех, кого мои родители считали своими. Но я помнила свой дом, наш этаж. Тихонько поднялась к двери, хотела постучать. Услышала голоса: кто-то играл на пианино, кто-то громко смеялся. Мне даже показалось на секунду, что это мама музицирует в нашей гостиной. И будто не было войны. Но я не постучала. Что бы я сказала этим людям, я, четырнадцатилетняя девочка, так рано ставшая совсем взрослой? Память детская очень избирательна. На лестничной клетке, недалеко от двери, я увидела горшок с увядшим стеблем маминого олеандра. Знаешь, когда рачительным хозяевам жалко выбросить уже ненужную вещь, ее кладут недалеко – вдруг в хозяйстве пригодится.
Наверное, именно в то мгновение, смотря на увядший стебель, я отчетливо поняла, что мне никогда не вернуться в этот дом, где музицируют на пианино моей мамы, спят на кроватях моих родителей, пьют чай из любимой чашки отца. Лучше не видеть этого…
Поднимаясь по лестнице, я, кстати, встретила доктора, пана Ягодского. Я так часто в детстве болела ангиной, что узнала его сразу. Блестящая лысина и бородка клинышком. Я даже по инерции поздоровалась с ним, так как в детстве меня учили всегда здороваться с соседями. Первым моим порывом было представиться, напомнить о себе, но он посмотрел на меня таким взглядом, что слов не осталось. Может быть, просто не узнал. А может быть, ему не хотелось расставаться с нашими картинами и украшениями, не знаю… И я ушла из этого дома, а затем уехала из Польши навсегда.
У них нет могил, у моих родных, их сожгли в печах крематория концлагеря Белжец, как и всех евреев Велички. Почти сразу после депортации. Все это время, когда я сознательно не читала книгу сказок, чтобы дождаться маму и почитать вместе с ней, мамы уже не было. Как же ей удалось спасти мне жизнь? Я никогда не разрешу эту загадку, не пойму,