Александр Соколов - Экипаж «черного тюльпана»
Аварийным выключателем на штурвале отключаю автопилот и резко перевожу самолет в набор высоты — нас прижимает к креслам, кто-то матерится за моей спиной. Генерал не успевает сообразить, что произошло… Отказал автопилот? Мы забираемся на семь тысяч метров, я со злостью отдаю штурвал от себя — мелкие предметы зависают в воздухе, и только привязные ремни не дают нам отделиться от кресел: мы тоже висим…
— В чем дело, сынок? — зловеще цедит сквозь зубы Шанахин. Лицо у генерала из желтого стало красным, еще секунда — и он двинет меня кулаком. — Может, ты и операцией будешь руководить, а я попью чайку?
— Никак нет, товарищ командующий! — рублю я как можно почтительнее. — Мне доверили корабль, а операцию — вам.
Я говорю в микрофон, нажав на кнопку самолетного переговорного устройства, зная, что не только самописец запишет наши чудачества с высотой, но и магнитофон зафиксирует переговоры. Мне уже приходилось сражаться с одним генералом из семейства «самодуровых». В трехосной системе координат тот, кажется, растерял все «степени свободы», кроме одной — «я — начальник»; и пытался диктовать мне свои условия в полете, прямо в пилотской кабине. Я попросил его выйти.
Закон неумолим, и он был на моей стороне. В кабине пилотов не могут находиться посторонние, даже если они начальники. Тогда я нажил себе могущественного врага в лице заместителя командующего армией. Вернувшись на базу, я написал рапорт, и генерал был наказан командармом. Никто не имел права вмешиваться в действия командира корабля.
Каким боком обернутся ко мне эти «лампасы»? Генералов много, а командарм — один, он — первый законник среди всех нас. Каков он? Сейчас мне было плевать. Дальше Афгана меня не пошлют. Я поставил себе задачу — выжить в этой игре. Думаю, что мои ребята тоже хотят вернуться. У Юрки только что родился сын, да и у всех остальных есть дети. Что мне до лихорадочного блеска в глазах этого старого служаки, который смотрит вниз на разрывы желтыми от желтухи глазами?
Наступает затишье, командарм медленно остывает, просит принести стакан кипятку. Он достает из кармана маленький целлофановый пакет с трофейным пакистанским чаем. Бросает в стакан несколько черных, свернутых трубочкой листиков — они разворачиваются, окрашивая горячую воду в темно-золотистый цвет. Аромат чая плывет по кабине.
Механик Игорь Борзенков приносит поднос с бутербродами, курицу, тушенку, хлеб. Генерал отрывает крылышко, вяло жует его и отдает поднос обратно. Хадыко появляется сзади, таращит на нас еще не проснувшиеся голодные глаза. Генерал, должно быть, переболел серьезно: кожа — цвета лимона, аппетита нет. А ведь мог бы и не возвращаться сюда. Значит, из фанатов?
Пока Шанахин цедит из стакана чай, ребята весело работают зубами. Есть и неплохие стороны в том, что у тебя на борту «лампасы».
Кто-то хватает меня рукой за плечо. Веня сдирает один наушник с моего уха, кричит: «Командир, внизу, в долине — табун лошадей или всадники…» Точно, Венин глаз — ватерпас, ничего не перепутал. В «зеленке», меняя свои очертания, перемещается темное пятно. Неизменной остается белая крапинка впереди. Мне припоминаются рассказы об Ахмад-Шахе, о том, что он не слезает с белого коня. Неужели это его головорезы? Мы опять начинаем снижаться, и я забываю о своих твердых намерениях не лезть на рожон. Срабатывает что-то сильнее меня, и я увлеченно наблюдаю за перемещением возможной конницы. Шанахин вызывает штурмовиков, дает координаты цели. Мы висим уже пять часов, и я докладываю генералу: «У нас топлива — на сорок минут». Тридцать минут, чтобы вернуться, и еще десять минут можно оставаться в зоне действий. На самом деле, топлива — на час, но эти украденные двадцать минут — мой командирский загашник, который может пригодиться при повторном заходе на посадку. Десять минут истекают, я беру курс на Баграм. Слышу в наушниках, как штурман дает расчетное время посадки. «Еще десять минут», — просит Шанахин, но я упираюсь, как архар. Увы, бомбить конницу будут без нас, и досматривать этот «исторический момент» придется заму Шанахина… А вот и он — чуть ниже нас, на встречном курсе, вижу «двадцатку», она будет висеть здесь, пока мы обедаем и заправляемся.
…На стоянке строю экипаж под крылом, и когда Шанахин появляется в двери, прикладываю руку к пилотке: «Товарищ командующий! Разрешите получить замечания и указания!» Шанахин молча осматривает нас, морщится, словно от печеночной колики (одну руку он прижал к правому боку), останавливает свой взгляд на Вене. Чудо! Тут уже и я замечаю — усы радиста короче наполовину. И когда он успел?
Шанахин поворачивается ко мне и говорит: «Командир, радисту — благодарность от моего имени, за цепкий глаз, за исполнительность». Мне остается сказать: «Есть!» Я ожидал другого разбора, но об остальном командарм не заикнулся.
* * *Десяток дней мы работаем на Шанахина. Теперь уже с первого взгляда понимаем друг друга. Каждая «морщинка» на Панджшере стала знакомой, домашней, словно декорация в школьном театре. Сотни тонн тротила посыпают эти склоны, но разве они как-то изменились? Отсюда, с семи тысяч метров, все — игрушечное, все — ненастоящее. Словно какой-то полоумный, забравшись повыше с мешком серой ваты, разбрасывает ее… Вечером падение в солдатскую койку в палатке, проваливаешься в сон и продолжаешь лететь, будто в оболочке, о которую постукивают сотни оловянных ложек; оболочку несут волны, непрекращающийся шум в ушных раковинах похож на шелест прибоя…
Наконец Шанахин дает нам два дня, и мы возвращаемся на базу. Этим вечером перед дверью нашей комнаты гудит керосинка. На огромной сковороде жарится картошка с мясом. Мы устраиваем пир, и бесприютных клопов, разбежавшихся на время из пустой комнаты, тоже ожидает ночное пиршество.
* * *Я открываю глаза.
На часах — двенадцать. Все спят, на завтрак в столовую никто не ходил.
Один Игорь сидит на кровати, на втором ярусе, читает письмо из дома. Мой механик, что касается роста, веса и подвижности, — второй Веня. Они всегда вместе, хотя совсем разные. Веня — философ, выпьет — в рассуждения может полезть. Игорь — практик, много чего умеет: работает по дереву, по металлу, рисует, пишет пером и кистью. Может заговорить любого замполита до икоты. У нашего политрука, после двух-трех встреч с моим механиком, стало дергаться веко. Игорь рассказал ему, как надо поставить дело наглядной агитации. Обычно он начинал со слов: «А вот у нас в Германии…» При этом Игорек вплотную наседал на человека, с которым говорил, размахивал руками и непроизвольно, словно шутя, переходил от одной темы к другой. Остановить его, если он входил во вкус, было сложно. Но спиртное действовало на него совсем неожиданно. Алкоголь, казалось, забирал всю его неисчерпаемую энергию. Приняв пару стаканчиков, Игорек… замолкал. Глаза его добрели, лицо растягивалось в улыбке, и он начинал своеобразно подмигивать вам сразу двумя глазами: хлоп ресницами, потом еще раз: хлоп-хлоп. И — улыбка. «Вы — хорошие парни», — читалось на лице. Мне он казался безобиднейшим человеком. Я знал, что рано или поздно отцы-командиры узнают о его талантах, заберут писать лозунги, чертить схемы и графики, а механика подкинут мне со стороны.
Я переворачиваюсь на другой бок. Ночь кошмарна. Пока действует выпивка — ничего не чувствуешь. Может, этим «людоедам» не по вкусу кровь со спиртом? Самые яростные атаки начинаются с двух часов ночи — вот когда насмотришься на часы… К утру отяжелевшие кровососы отступают в свои траншеи, для них наступает время отдыха, и мы засыпаем вместе с ними.
Игорь читает страницы, исписанные мелким почерком, пыхтит, кашляет, скребет пальцами свой худой бок, раскрашенный созвездием укусов: «Командир, нет жизни… полбока отгрызли» — бормочет он, увидев, что не сплю.
Мне нет до сих пор письма из дома. Как там моя старушка, может, болеет? Странный сон снился мне этой ночью. Наш дом и четыре березы под окнами. Когда-то давно, дождливой осенью, отец привез четыре почерневших от сырости хворостины. Мы с ним посадили их под окнами. Теперь это белокожие красавицы с зелеными прядями… Я стою за березами, а в дом почему-то попасть не могу…
Игорь с шумом выдыхает воздух, поворачивается так, будто весит не меньше тонны, по полу разлетаются тетрадные листики письма.
— Эх, — стонет он, — сегодня воскресенье. Женка блины печет, малой, конечно, крутится рядом. Любит, засранец, горяченькие, прямо со сковородки…
Кусок стенки у моей правой руки — перед глазами. Оборванные обои обнажают слой потрескавшейся штукатурки — за ней деревянная щитовая арматура, где уйма пустот и ходов для полчищ маленьких духов. Их ничем не выкурить оттуда, разве что поджечь весь этот курятник.
Я сбрасываю простыню и начинаю подсчитывать на своем теле количество отбомбившихся тварей.