Владимир Лидин - Три повести
— Да, девочки, досталось вам… — сказал Макеев, поправляя врезавшуюся лямку тележки. — Сколько вам лет, Римма?
Она ответила не сразу.
— Меня зовут не Римма, — сказала она наконец, решившись. — Мое имя — Раиса.
— Как же так? — удивился он было.
— Я — еврейка… а от немцев это надо скрывать.
Он помолчал.
— Потерпите, Раиса… может, не так-то уж много осталось, — сказал он, вглядываясь в мутную темноту, где лежал Харьков.
Он доверял сейчас им, этим измученным испытаниями девушкам. Спотыкаясь на кочках, они едва поспевали за ним — он шел размеренным шагом, несмотря на тележку, которую почти волочил за собой.
— Если попервоначалу к вам можно зайти, я бы зашел…
— Ну конечно, конечно, — заторопились они. — Мы даже не спросили, как вас зовут?
Они были благодарны ему и не знали, как лучше это выразить.
— Меня? — Он помедлил. — Зовите меня Микола Иванович. Так-то, девочки. А к Харькову надо бы до рассвета прийти.
Он остановился на минуту набрать дыхание. На горизонте поднялся и хлестнул по небу луч маяка над аэродромом. Макеев проводил взглядом этот переменчивый свет, который тоже надо было навсегда потушить.
II
Квартира, в которую переселили Масленниковых, была на третьем этаже огромного и выстуженного ранними морозами дома. Отделанный гранитом, с полукруглыми окнами обширных квартир, он был страшен ныне знойким, устоявшимся в нем холодом. Немцам дом был не нужен: они выбирали для себя обжитые квартиры, перетаскивая в них мебель из соседних домов. Уже в конце сентября — холода начались рано, и зима снова обещала быть лютой — все переселенные были уверены, что погибнут от холода. Трубы отопления полопались еще в прошлую зиму. Заборы и мебель были истоплены. Второй год вымирал Харьков в немецких руках. На новом месте Вера Петровна Масленникова выдала Раю за младшую дочь.
Свыше полутора лет назад, покидая маленький, увитый вьющимся виноградом дом сородичей (луна блестела в Буге, и — движимая глубоким сердечным порывом — сняла тогда она, Рая, со своей груди медальон и отдала Соковнину), свыше полутора лет назад она ушла навстречу ожидаемой гибели. Двое из родичей вскоре погибли: на пути в Знаменку умер дядя; позднее, во время налета немецких самолетов на Лубны, был смертельно ранен осколком двоюродный брат. С двумя дальними родственницами она добралась сначала до большого села Решетиловки недалеко от Полтавы, потом попала в Харьков. По дороге, в теплушке с остатками угольной пыли, она познакомилась с рослой спокойной девушкой Ириной Масленниковой, пробиравшейся к матери в Харьков. Позднее, в декабре, когда в одно страшное утро погибли последние близкие и Рая сама обречена была на гибель, Ирина спрятала ее в доме у матери, такой же решительной и ширококостной, и Вера Петровна Масленникова, все сразу по-матерински приняв, стала выдавать ее за младшую дочь.
Огромный дом на Сумской готовился к зимнему вымиранию. Из остатков кровельного железа и сорванных немцами русских вывесок женщины неумело мастерили печурки, но топить их было нечем. Снег выпал рано, его широко несло по обезлюдевшим улицам. Жизнь теплилась где-то в глубине вымерзающих неосвещенных домов. Она походила на те каганцы с фитильком, которые гасли от малейшего дуновения. В огромной квартире, где жили теперь Масленниковы, холодным арктическим рядом уходили пустующие, с разбитыми стеклами окон, комнаты. Железная печурка, которую топили сначала бельевым шкафом, потом разбираемым тайком полом в разбитой бомбой верхней квартире, — давала тепло на час; к утру снова все вымерзало. Все же страшнее всего были улицы. На улицах гуляла и сторожила гибель: немцы устраивали облавы. Дважды, задыхаясь, прячась среди развалин домов, Ирина спасалась от облав на базаре. Но шел уже ноябрь, и самое страшное только предстояло пережить…
Был шестой час утра, когда Макеев и девушки подошли к Харькову. Величественный даже в своем разорении, с каменными громадами безмолвных домов, он подавлял после степных сел и хуторов: от ощущения города Макеев отвык. Они направились в сторону базара боковыми улицами. Девушки, скрывая половину лица в бабьем платке, чтобы быть незаметнее, шли впереди. Со всех сторон, держась поближе к домам, пользуясь проходными дворами, пробираясь через развалины сожженных домов, — тянулись к базару, единственному источнику жизни, жители. Их лица были серыми, глаза потухшими, опущенные плечи как бы ожидали удара. Уже целой очередью цеплялись за мешки Макеева, допытываясь, на что согласен он променять картофель. Невдалеке от базара перебрались на ту сторону речки по деревянным мосткам. Фермы большого моста валялись на откосе, разбросанные и покореженные взрывом. На другой стороне два немецких солдата остановили Макеева. Они пристроились у самого спуска, осматривая у идущих с базара содержимое мешков и плетенок. По временам они грозили пальцем и отбирали то, что им нравилось. Макеев не торопясь, чтобы девушки успели пройти вперед, развязал свои мешки с картофелем. Встречу с немцами он ожидал — в его документе значилось, что он работает в качестве механика в немецкой машиностроительной акционерной компании и что его паспорт находится в фабричном бюро. Картофелем в его мешке солдаты не заинтересовались. Он снова завязал мешки и нагнал вскоре девушек: они дожидались его — обе без кровинки в лице. Он им только подмигнул, усмехнувшись. Скоро они вошли в большие полукруглые, во всю глубину огромного дома, ворота.
— Теперь только подняться на третий этаж, — сказала Ирина, но лицо ее было все еще бледным.
Он поднялся за девушками на третий этаж. Дверь квартиры была настежь открыта. Ветер нанес сквозь разбитые окна в огромные комнаты снег. В самом конце коридора, возле кухни, в маленькой комнатешке, едва согретой печуркой, Макеев опустил на пол драгоценную ношу.
— Ничего не отняли, мама, — сказала Ирина.
Но сил у нее уже не было.
Два часа спустя Макеев ушел. Он обещал, если удастся, зайти еще. Сейчас ему нужны были два человека: дочь Суровцева — Агния и библиотекарь Глечик. Он пошел по Сумской улице. Выпавший накануне снег лежал косыми полосами вдоль тротуаров. Примороженные листья с деревьев носило с жестяным шорохом из стороны в сторону по асфальту. Среди оголенных куп, в мрачном величии одиночества, высился памятник Шевченко. Макеев остановился. Во скольких хатах — в красном углу, рядом с вышитыми полотенцами и самыми дорогими фотографиями близких — висел портрет печальника народного горя. Но и в самые черные времена не мог тот предвидеть тех великих страданий, которые переживала теперь родная ему Украина.
— Ничего, Тарас Григорьевич, — сказал Макеев вслух, не убоявшись, что кто-нибудь может его услышать, — за все ответят!
Агния Суровцева жила в большом, тоже наполовину разрушенном и вымороженном доме научных работников. Макеев долго искал квартиру, избегая спросить кого-нибудь из жильцов. Наконец где-то на шестом этаже он нашел нужный ему номер квартиры. Звонок не звонил, он осторожно постучал в дверь, чтобы на стук не откликнулись соседи. Ему долго не открывали. Потом он услышал старушечьи шаркающие шаги за дверью.
— Мне Агнию Николаевну, — сказал он, приблизив к самой двери лицо.
За дверью еще с минуту возились и гремели дверной цепочкой. Совсем маленькая, почти детского росточка, старушка открыла ему дверь.
— Агнии нет дома, — сказала она, вглядываясь в сумраке лестницы в его лицо. — Может, дождетесь… она теперь скоро. — Она впустила его. — Вот уж не знаю, куда вас провести… всюду такое разорение. — Он действительно увидел разорение — наваленные на полу книги, открытые дверки книжных шкафов, отвалившиеся куски штукатурки, окна, наскоро забитые фанерой, и застывшие лужи воды под лопнувшими радиаторами отопления. — Агния на работе в столовой… пришлось подавальщицей стать, вот тебе и филолог, — сказала старушка еще. — Я ее бабушка. — Она поколебалась, но впустила его в комнату, где горела печурка: Макеев заметил, что топят печурку книгами. — Вот тут садитесь, голубчик… Агния скоро придет. Вчера в столовой казеин выдавали… я даже и не знаю, что такое казеин — не то резина, не то клей, не поймешь. Не отравимся, голубчик?
— Не знаю. Не пробовал, — ответил Макеев сочувственно.
— В писании, голубчик, прямо сказано: «И стал я на песке морском, и увидел выходящего из моря зверя с семью головами…» Это про немца сказано… семь голов у него.
— Ну, не семь, а одна голова… — сказал Макеев осторожно: ему стало не по себе, старуха была помешанная.
— Нет, семь, семь! — воскликнула она исступленно. — И не говори ничего… И казеин выдают, чтобы нас всех потравить. Я отроду не слыхала, что такое казеин! Вот книгами сына печурку топлю, — добавила она, — второй месяц топлю.