Мицос Александропулос - Ночи и рассветы
Андрикос рассмеялся.
— Ну, далеко не все, — сказал он. — Я, например, не ощущаю перебоев в работе моей дыхательной системы. Она у меня действует как швейцарские часы. Что касается желудка, тут другой разговор. Вот желудок мне никак не удается набить, Фотос. Если хочешь, спроси Космаса — здешний воздух его тоже устраивает. А он всего лишь несколько дней, как пожаловал из провинции.
Поэт повернулся к Космасу.
— Это правда? — спросил он.
— Да, всего несколько дней, — растерянно ответил Космас.
— И ты, друг мой, собираешься остаться здесь?
— Я не могу поступить иначе. Во всяком случае, в ближайшее время…
Андрикос взял бутылку и снова наполнил стаканы.
— Все пройдет, Фотос, — сказал он с напускным оптимизмом. — Все в этом мире когда-то начинается, но когда-то обязательно кончается.
— Вот сейчас ты сказал правду, — с отчаянием проговорил поэт. — Сейчас действительно близится наш конец.
— Но я этого не сказал. Я говорил не о нашем конце, а…
Поэт не дал ему окончить.
— Андреас, брат мой, — сказал он мягко, — важно не то, что ты сказал, а то, что происходит вокруг нас. Мы идем к неизбежному концу. Утром, уходя на работу, ты даже не оглядываешься по сторонам. И никто не оглядывается. Никто из нас не смотрит на Христа, которого каждое утро вместе с двумя разбойниками распинают перед Парфеноном{[26]}.
— Да когда же мне смотреть? — Андрикос обратил в шутку слова Фотоса. — Как мне поднять голову, если с утра до вечера я, согнувшись в три погибели, тащу свою тележку?
— Все кончено! Все!..
— Не отчаивайся, Фотос! За распятием непременно следует воскресение. Из истории известно и кое-что другое: было время, когда мусульмане превратили Парфенон в мечеть, и все же потом…
— Потом он снова стал храмом. Ты это хочешь сказать? Но тогда, дорогой мой друг, была жива душа нации, а сейчас…
— Это злое наваждение, которое развеется, Фотос, Это дурная болезнь.
— Да, это болезнь. Но она неизлечима и с каждым днем все сильнее разрушает наши тела и души. Каждый наступающий день, Андрикос, — это еще одна капля яда, проникающая в наш организм… Ну вот скажи мне, как ты прожил сегодняшний день?
— Как всегда, — ответил Андрикос, — Ничего особенного.
— Ты ходил на рынок?
— Как всегда.
— Ты видел мертвых?
— Да.
— Опухших, валяющихся на улицах? Ты видел раздетых и голодных детей, ты видел…
— Я все видел. Я сам продавал кошек и собак, и люди их ели.
— А видел ты шедевры искусства и святые реликвии, валяющиеся на дорогах под ногами толпы?
— Я видел кое-что и похуже. Я видел, как топчут не только реликвии, но и людей. И еще я видел, Фотос, седого человека, который унижался перед итальянским сержантом, как последний паяц. Я видел и другое. На моих глазах в шестьдесят золотых был оценен поцелуй проститутки. Я видел… Ты хочешь, чтобы я продолжал, Фотос?
— Нет. Теперь выслушай меня.
Поэт наполнил свой стакан, выпил, и его голос, тихий и неторопливый, полился, как скорбная песня:
— Повторяю, эта болезнь неизлечима. Ее корни проникли слишком глубоко, и ни бог, ни черт не в силах их выдернуть. Эта болезнь — многоголовая гидра, напавшая на наш город: одни умирают, другие голодают, третьи живут под страхом смерти и голода. Все мы в агонии, в предсмертной агонии. Смерть же ближнего мы не ставим ни в грош. В нас проснулись животные инстинкты. Мы умираем и живем как звери, наш город превратился в джунгли, выходишь из дому и попадаешь в дикий лес. Болезнь начинается с апатии к ближнему. Сначала мы безучастно проходим мимо жертв несчастья, потом скатываемся к обману, к воровству и, наконец, к предательству. Зверь, вселившийся в нас, все дичает и дичает, голод ожесточает его. Добродетели нет, мы потеряли ее вместе с хлебом. И нет конца нашим страданиям.
— Что же нам остается делать, Фотос?
— Умерших не воскресишь. Заболевших не вылечишь. Спасение в одном — не поддаваться болезни. Держаться подальше от течения, чтобы тебя не унес зараженный поток. Оставаться человеком и эллином — вот в чем спасение.
— Да, но как это сделать? Скрестить руки и ждать смерти? Пасть ниц перед немецким фашистом? Постричься в монахи? Что можно сделать, чтобы остаться человеком и эллином?
— Я завтра уезжаю.
— Куда?
— Куда глаза глядят.
— Чтобы стать отшельником?
— Чтобы остаться человеком. Я не вижу другого способа.
Наступила тишина. Они допили коньяк. Космас видел, как в печальных глазах поэта засветилась радость: он был уверен, что принял правильное решение.
Молчание прервал Андрикос:
— Может быть, ты и прав, Фотос. Бог с тобой! А я уже по горло погряз в грехах. Меня не спасет ни бог, ни черт.
Поэт встал. Его высокая, широкоплечая фигура заполнила всю комнату. Прежде чем выйти, он положил свою тяжелую руку на плечо Космаса.
Фотос ничего не сказал. Но в его взгляде Космас прочитал мольбу и упрек.
* * *Ночь тянулась бесконечно. И в забытьи, и наяву Космас видел один и тот же сон.
Он задыхался, он чувствовал себя бесконечно одиноким: ни позади, ни впереди — ни души. Нужно было идти, он ощупью искал дорогу. И не находил. А со всех сторон его звали: звал поэт с печальными глазами, звала сумасшедшая рыночная толпа, звал друг его отца… Куда же пойти?
* * *На Илийской равнине, на берегу реки, стоял дом сестры его покойной матери. Это была удивительно тихая и спокойная долина, и когда он в детстве впервые попал туда, то был напуган ее молчанием и безлюдьем.
Сейчас это воспоминание ниспослало покой его душе.
VIII
Нужно было раздобыть денег на обратный путь и привести в порядок документы.
К вечеру он оставил Андрикоса с его тележкой на рынке, а сам направился к Университетской. Кафе напротив университета было местом встречи его земляков. Широкая улица лежала в безмолвии. После рыночной суеты и грязи Космасу показалось, будто он шагнул в другой мир, спокойный и человечный. Здесь еще сохранилось что-то от старой, довоенной жизни.
Кафе было переполнено. Казалось, для этих людей ничто в мире не переменилось. Война и оккупация застали их за преферансом, они только на минутку отложили карты на мраморный столик, но тотчас же опять взяли в руки мелок и продолжили игру. Так казалось с первого взгляда. Когда же Космас вошел в кафе и немного покружил среди столиков, разыскивая знакомых, он понял, что ошибся: отовсюду на него смотрели воспаленные глаза, за клубами дыма здесь тоже витало всеобщее горе. Кое-где играли в карты. У стен на кожаных диванах сидели какие-то старички, молчаливые, забытые, сидели и чего-то ждали. То здесь, то там мелькал белоснежный официант с подносом, заставленным стаканами с водой и кофе. От кофе остались лишь название и цвет, в действительности это турецкий горошек и сахарин.
Настоящий кофе с сахаром давно стал редкостью.
Каждый раз, заходя в кафе, Космас вспоминал врача, посещавшего их семью. Это был очень приятный и душевный старичок. На шее у него сидела целая свора — сын-хулиган и девять бойких дочек. И хотя клиентура была довольно обширная, он вечно бедствовал. Всегда, даже до войны, врач ходил в потертых брюках и стоптанных ботинках. У него была старинная черная шляпа и трость с серебряным набалдашником. К нашествию итальянцев дочки врача были уже взрослые, и семье не пришлось голодать. Врач, однако, ни о чем не догадывался, иначе он никогда бы с этим не примирился. «Я открою вам, друзья мои, одну тайну, — как-то рассказывал он в кафе. — Признаюсь вам, какую неожиданную радость я испытал сегодня. — Врач с хитроватой улыбкой оглядел своих слушателей, затем понизил голос и произнес едва ли не по слогам: — Сегодня я пил довоенный кофе. Кофе с сахаром!» — «С сахаром?» — «Да! Жена принесла мне его после обеда, принесла и не сказала ни слова. Но я понял по запаху. «Что же ты, дорогая моя, не сохранила хоть кусочек сахару, чтобы полюбоваться на него?» — «Вот до чего докатились! — вздохнул аптекарь Птолемей. — Даже сахару — и того нет». Разговор покатился по обычному руслу: голод, война, оккупация, иностранные солдаты. «Совсем обнаглели! — возмущался Птолемей. — Да вы что, не видите? Ведь они, друзья мои, не знают ни стыда, ни совести. У моего соседа две дочки. Ну, скажу вам, мы всю ночь глаз сомкнуть не можем. Посетители — один за другим. Позавчера по ошибке постучали в мою дверь! Жена заколотила окно на ту сторону. «Откроем, говорит, после освобождения…» Но, я вам тоже скажу, итальянские солдаты не виноваты. Если бы эти трясогузки не вертели хвостами…» — «Да, мой друг, — согласился с ним врач. — Разве итальянцы виноваты? Будто мы не знаем, что такое служба! Нет, я их тоже не осуждаю. Но я спрашиваю: куда же смотрят родители этих девушек?»