Юрий Щеглов - Святые горы
Вынудили Бенкендорфа, однако, от Булгарина отступиться. И вообще ему чудилось, что от бывшего наполеоновского капитана тянет сырым мясом. Бенкендорф тронул ногтем уголок рта и поморщился. Пусть доложит, что муссируют в кругах общественных да по редакциям. Чего ждут? Осуждают ли Дантеса или, наоборот, берут его сторону? Пользуется Пушкин нынче поддержкой? Что друзья? Хлопочут ли, уклонились ли? Надо быть чрезвычайно деликатным. Царь не извинит осложнений. Пожалуй, страху нагнать не мешает.
Булгарин еле кашлянул. Жалобно, как простуженная болонка. Он знал по опыту, что Бенкендорф забывчив, но маловероятно, что рассеянность сию минуту его одолела. Нарочно тевтон измывается! Где бы ты был, если бы республика после Сенатской утвердилась? Взяточником квартальным, не более. Из генералов бы выгнали. Вдруг захотелось республики. Речей, собраний, парламента. Даже Конвента! Повертел головой. Спохватился: несправедливо желать зла патрону и благодетелю, не по-христиански.
2
— Присаживайтесь, любезный Фаддей Венедиктович, — пробурчал наконец Бенкендорф, посылая сигнал бровью. — Присаживайтесь! Давненько мы с вами не беседовали по душам. Как поживаете? Как супруга? Детки? Как ваше драгоценное?
Три часа без кофею, подлец, промытарил, а теперь здоровьем интересуется. Одна радость, что отвечать не обязательно. Булгарин в совершенном бессилии, но с внезапной благодарностью и с каким-то горячим слезливым перекатом в горле опустился в кресло, изогнутое по форме спины и седалища. Он плотно сдвинул еще более длинные и широкие от узких штанин ступни, а затем выпрямился и посмотрел неожиданно смело в лицо богом назначенному начальству. В ту минуту Булгарину показалось, что он всю жизнь держался с независимостью и гордо. Он не переставал и сейчас желать республики, правда, о Конвенте уже не помышлялось. Перед Владиславлевым и Львовым ползал на брюхе, встречая, за версту отбивал поклон, а тут что-то заклинило и одновременно понесло: «Пусть знает, что я не раб, а царев слуга. И никаких сведений насчет Пушкина, никаких сплетен или слухов. Ничегошеньки. Нет меня, исчез. Болен я инфлюэнцею, еду в Карлово йодом лечиться. Оскудел физикой», — и Булгарин отчаянным жестом университетского якобинца поправил на переносице перемычку, скрепляющую зеленые стекла-эллипсы.
— Я пригласил вас, любезный Фаддей Венедиктович, чтобы выяснить мнение общества о скандальной истории, происходящей в семье вашего недоброжелателя Пушкина, — почти слитно проговорил Бенкендорф. — Я хочу осведомиться, о чем рассуждают в кругах литературных и ученых. И, кроме того, требуется обсудить с вами фельетон на нравственную тему с намеками, который надобно распечатать в иностранной прессе, а прежде поместить в вашей «Пчелке». Разумеется, Фаддей Венедиктович, опус должен быть избавлен от малейшего привкуса глупой полемики и кивков на прошлое. Или чего-нибудь в этаком роде. Одна голая нравственность! Учтите, что в Европе вы пока не вызываете большого любопытства.
Известно, что полемика между Пушкиным и Булгариным носила со стороны Фаддея Венедиктовича ярко выраженный полицейский характер. «Дмитрий Самозванец» явился неким итогом его служебного рвения.
Пушкин, верный историческому взгляду на происходившее, изображает своих предков Афанасия (Остафия) и Гаврилу Пушкиных в общем потоке действующих лиц, не выделяя их интонационно, не приписывая им особых заслуг или добродетелей. Пушкин стремился согласовать собственные представления о героях с исторической правдой, обращенной к современности. Перед Булгариным, безусловно, стояли иные задачи. Включая в текст фамилию Гаврилы Пушкина, он пытался лобовым приемом оповестить охранительно думающую часть публики об отношении к власти и политическому строю ныне здравствующего поэта. Полагали, что Булгарин вообще подобным образом сводит счеты с личными врагами. Так, например, предка А. Ф. Воейкова он нарисовал палачом: «Из толпы вышел человек ужасного вида, с всклокоченною черною бородой, обрызганной кровью, бледный, с впалыми глазами; он занес бердыш на Лжедмитрия, остановился и с зверскою улыбкой смотрел ему в лицо, чтобы насладиться выражением страха и боли в чертах несчастного. — «Кто это?» — спросили в толпе. «Иван Васильевич Воейков…» — «Что медлишь, Иван!» — воскликнул Татищев. Воейков ударил бердышом, и Лжедмитрий… упал навзничь. Народ ужаснулся». Здесь и впрямь не открестишься — настолько явно сведение не политических, а личных счетов.
Но вот что пишет Булгарин по поводу Гаврилы Пушкина: «Пушкин и Плещеев предводили толпою мятежников». Имея в виду тех же сподвижников Самозванца, он замечает: «…народ, возмущаемый предателями». Далее Гаврила Пушкин ножом грозит Василию Шуйскому. В заключение XXV главы Булгарин бросает многозначительную фразу: «…Пушкин выбрал своих верных клевретов в приставы». В XXVI главе мы читаем: «Бельский, Пушкин, Плещеев и другие зачинщики крамолы…» Использование приемов полицейской провокации уже нельзя расценивать как борьбу с литературным соперником, политический донос или сведение счетов. Подобные выпады в условиях николаевской России есть откровенный призыв к расправе.
Если провести лексический анализ, то станет очевидно, что рядом с фамилией Пушкина настойчиво возникают «звукосочетания», обладающие резко негативной семантической окраской: «толпа мятежников», «предатели», «нож», «клевреты», «зачинщики крамолы». Булгарин явно стремился доступным ему образом вызвать у читателя неприязнь к Пушкину. Нет сомнения, что это писано не для Бенкендорфа или Дубельта, которые не нуждались в исторических реминисценциях или подстегивании. Это писано для людей типа известного капитана, выведенного Лермонтовым в «Герое нашего времени». Эю писано не с целью подольститься к власти, это мнение власти, это атака власти на Пушкина, это призыв жандармствующих кругов к насилию над поэтом. Бенкендорф лучше, чем Булгарин, разбирался в характере Пушкина, закономерно считая его мятежником, «великим либералом, ненавистником всякой власти», и булгаринское изделие инспирировалось им для практических целей.
Выпуская в свет «Бориса Годунова», царь и Бенкендорф придирались к каждой строке. Они настойчиво требовали переделок. Философские проблемы, поднятые в «Годунове», считались коренными в области тогдашней внутренней политики и идеологии. Царь превосходно понимал, что Пушкин не только вызвал к обсуждению, но и утвердил нецелесообразность существования с точки зрения исторического прогресса власти, не обладающей нравственной основой. «Годунова» напечатали потому, что Николай I презирал общество, им сформированное, и был уверен, что никаким словом нельзя поколебать его трон.
Открывая зеленую улицу булгаринскому «Самозванцу», Бенкендорф, вероятно, проконтролировал ту часть текста, которая несла жандармский охранительный заряд. В «Годунове» с Афанасием Пушкиным мы знакомимся в сцене «Москва. Дом Шуйского». Его образ возникает в художественной ткани органично, выполняет важную функцию, развивая сюжет, создает атмосферу неустойчивости и недовольства. Афанасий Пушкин сообщает целый ряд подробностей, ставит акцент на государственных и экономических вопросах, волновавших различные слои населения. Гаврила Пушкин действует в сцене «Лес», затем в «Ставке» и на «Лобном месте». Пушкины в «Годунове» такие же герои, как и сам Годунов, Шуйский, Самозванец или Марина Мнишек. Быть может, в прямой речи предков ощутимее, чем в прямой речи других персонажей, передано отношение поэта к русскому народу, Но это воля автора, на которую он имеет неоспоримое право. Гаврила Пушкин замечает: «Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? Не войском, нет, не польскою помогой, а мнением; да! мнением народным». Сцена «Лобное место» начинается с ремарки: «Пушкин идет, окруженный народом». Еще ранее Афанасий Пушкин, обращаясь к Шуйскому, произносит: «А легче ли народу? Спроси его».
Как же поступает Булгарин? А вот как. Нагромоздив невероятное количество событий, пытаясь разжечь любопытство читателя авантюрными приключениями, он совершенно отбрасывает идейное содержание борьбы. Венцу Мономаха отводится роль приманки. Превосходно сознавая, что Бенкендорф читать роман не станет, а царь вряд ли пожелает, Булгарин то и дело включает в текст в финале фамилию Пушкина, демонстрируя типично полицейскую форму мышления, которая, конечно, вполне отвечала вожделениям Бенкендорфа. В устах бывшего французского капитана псевдопатриотические заклинания звучали и до сих пор звучат, по меньшей мере, комично. Трудно допустить, что Булгарин, готовясь к изданию романа, не обсуждал свои намеки с чиновниками III отделения и цензуры, которые были заинтересованы в публичном бойкоте и скандале вокруг «Годунова». Заключительный пассаж «Самозванца» не может не вызвать у читателя иронии. «В это время, — пишет Булгарин, — у Фроловских ворот раздались народные клики. Толпа всадников прискакала на площадь, восклицая: