Юрий Щеглов - Святые горы
Пятясь задом, Булгарин двинулся к спасительной дыре, страшась встретиться глазами с Дубельтом — не дай бог, перерешит и чего-нибудь добавит к исполнению.
— Не упустите из виду, Фаддей Венедиктович, что православная религия резко отрицательно относится к инцесту, распаду семьи и свальному грех;, и что на просторах нашей страны есть немало тихих обителей, где под присмотром опытных наставников человек может провести остаток дней в трудах и молитвах, — закончил, отдуваясь, Бенкендорф и подпер ладонью голову, как будто она рисковала сию секунду отвалиться.
Булгарин внимал шефу жандармов, где застал его начальственный голос, боком, не шевелясь, почти на одной ноге, вторая лишь касалась носком пола. Вот мука-то адская! По завершении фразы он со словами «слушаюсь, слушаюсь, ваше сиятельство» скрылся поспешно.
Однако и второпях он уловил напоследок, с каким вопросом Бенкендорф обратился к Дубельту:
— Как ты мыслишь, Леонтий Васильевич, отчего выжига юлит? Ему-то с чего волноваться?
Булгарин опрометью бросился вниз по лестнице, забыв про неприятную боль внизу живота.
— Мой граф! Стоит чуть крепче нажать, и мы получим, чего желаем. За ту же умеренную цену. В мире нет ничего дешевле переметчиков, потому что, не стерпев прежнего хозяина, они вынуждены потом терпеть и худшего. Некоторое нахальство у Булгарина появилось, ибо в обществе после скандала в ноябре упорно распространяют версию, что Пушкина собираются сгубить. Слух этот устойчив. Булгарин — травленый зверек, страшится и краем сейчас задеть врага. При неосторожности на него первого падет подозрение. Пожалеем Фаддея Венедиктовича, он еще пригодится нам не единожды. Фельетон принесет, не понадобится, бросим в корзину.
— Хорошо, докладывай по существу.
— Дело бывшего Пушкина абсолютно не политическое, — сказал Дубельт. — Фальшивые ассигнации. Осужден в Соловки. Мельгунов, вологодский и ярославский генерал-губернатор, имел секретную переписку по сему поводу с архимандритом. Ее величество государыня императрица собственной персоной надзирала за точным исполнением приговора через лифляндского генерал-губернатора Броуна и князя Волконского. Ничего любопытного, окромя выражения, годящегося нам: бывший Пушкин.
— В Соловки? Небезынтересно. Ах, вот почему государь… А что там в Соловках нынче?
— Келью удобную, коли понадобится, найдем, ваше сиятельство. Чтоб после не сетовали — дескать, сгноили!
— Не торопись, Леонтий Васильевич, успеешь. Ты привез последние новости?
— Привез, ваше сиятельство. Но ничего серьезного.
— А в донесениях наружных агентов?
— Еще меньше. Все пережеванное. Гуляет по улице, пишет, супруга утром ездила к Строгановым.
— Подробнее, мой друг, подробнее.
— Кое-кому про историю рассказывает. Жену не винит. Дома покой, тихо, как перед извержением Везувия. Себя же возносит на место бога и государя, объявляя громко Жуковскому персону свою единственным — какова наглость! — судьею собственных поступков и поступков супруги-с. О спорах с Василием Андреевичем сообщено мне из трех источников. Очевидно, отступать не намерен, да и не позволят ему. К международным осложнениям относится скептически, напирая на частный характер схватки.
— Каково положение в посольстве?
— Суета. Старик сегодня ездил к Нессельроде с жалобами на сплетни. Тот погладил по головке, слезы осушил, да и выставил под предлогом аудиенции во дворце.
— Что происходит в салоне у Марии Дмитриевны?
— Беседы, вздохи, ничего существенного, жена молодого барона в слезах. И со всех сторон требование прекратить историю, воздать должное чувству молодых людей, осудить ревнивца. Некоторые отвращают свой взор от дома Пушкиных.
— А что наша красавица?
— Мечется, угла себе не находит. С сестрицей о чем-то толковала.
— О чем?
Дубельт развел руками.
— Жаль Гончаровых, не за того выдали, — вздохнул Бенкендорф. — Ей бы в генеральшах самый раз. Ну да ладно. Дело поправимое.
— Судьба! — отозвался Дубельт. — Судьба!
— Если состоится, то где? — спросил Бенкендорф.
— В ноябре предполагалось на Черной речке, больше негде. Места знакомые, дуэльные…
— А ты готов, Леонтий Васильевич? — вскинул глаза Бенкендорф. — Фельдъегеря возьми крепкого, чтоб земля под ним стонала. Вельша, что ли? Людей верных выдели, толковых: Прохорова, Пахомова. Ну, с богом! Да, забыл. Сгоняй фельдъегеря вот с этими бумагами в Одессу, к Михаиле Семеновичу. Ты молодец, Леонтий Васильевич! Черная речка… Умно, умно… Везет тебе. Прекрасное совпадение. Ну, вроде все. С богом!
— Ваше сиятельство, — растроганно проговорил Дубельт, — мой граф… Александр Христофорович… Позвольте выразить вам… Под вашим руководством…
Бенкендорф улыбнулся.
— Ну иди, иди, трудись. Приезжай с Мордвиновым после ужина, когда я вернусь. И запомни, тут метода нужна, мелочиться начнешь, узду отпустишь, сомнут. Я тебя хвалю.
Бенкендорф расстегнул сюртук, вытер платком шею и отправился в гардеробную переодеваться перед посещением мадемуазель Эвелины. Краткие визиты к ней не отменялись ни под каким видом.
А Булгарин долго стоял в небрежно наброшенной на плечи шубе, привалившись к фонарному столбу. В лицо ему бил свежий, почти весенний ветер. По тротуару барабанила стекавшая с козырька над крыльцом капель. Мимо ехала подвода булочника, распространяя опьяняющий запах свежеиспеченного калача. Густая хлебная струя вскружила голову и потянула за собой вдаль, за тридевять земель — в Испанию. Боже, как он там голодал, чего натерпелся, особенно под Мадридом и Сарагоссой!
4
Несмотря на то, что «лавочка наполеоновская» с треском провалилась и Булгарину не повезло выращивать виноградники на Луаре, он недурно устроился в прибалтийском своем имении, совершенно свободном от долгов, где вел под сенью порфиры русского императора сытую и роскошную жизнь, полную умственного безделья, если судить по его произведениям. Вот картинка, принадлежащая перу младшего современника} «Бывала русская колония также и у карловского помещика, у Булгарина, но не вся: являлись к Фаддею Венедиктовичу в гости преимущественно его же «пансионеры» да кое-какие другие из студентов, отцы которых (как напр. мой отец) состояли в личном с ним знакомстве. Бывали, впрочем, и такие, которые не отказывались от его приглашений по той причине, что автор «Выжигина» любил и умел угощать на славу, и охотно щеголял и своим поваром и выборным своим запасом иностранных вин. И впрямь, великий его талант относительно знания гастрономических тонкостей, по общему нашему. тогда уже суждению, превосходил даже его, в сущности все-таки до известной степени не отрицаемый, писательский талант. Должному нормальному развитию последнего очевидно мешало полное в Булгарине отсутствие серьезной научной подготовки. Он владел быстрой, что называется, смекалкою, немало читал образцовых романов (в особенности французских. Преимущественно, как не раз я от него самого слыхивал, любил он сочинения Ле-Сажа и Бомарше), и имел большую житейскую опытность, так как прошел, как говорится, огонь и воду; а насчет литературной отшлифовки, орфографии и грамматической правильности, так действительно Н. И. Греч оказался ему необычайным другом и покровителем. Булгарина можно было по всей справедливости сравнить с «Жиль-Блазом де Сантильяна», на которого он вполне походил характером, и в особенности смелым самомнением: сделавшись редактором «Северной пчелы» и главным фельетонистом ея, он весьма отважно взялся писать критики по части всех возможных наук и искусств, и нималейше не конфузился бесчисленными обличениями его в совершеннейшем неведении самых элементарных познаний того, о чем он брался печатно рассуждать. Внешность его как нельзя более соответствовала его внутренним качествам. В 50-тых годах стал выходить альбом рисунков к Гоголевской поэме «Мертвые души»; так там и поглядите на фигуру, лицо и позы героя этих похождений; это, почти две капли воды, живое изображение Фаддея Венедиктовича. Манеры, однако же, у него были грубее чем у «деликатного Чичикова», и он старался по возможности прикрывать этот недостаток личиною добродушного простяка, вроде тех, каких старинная французская комедия любила выводить в ролях «aimables grondeurs», с нарочитой брюзгливостию в тоне и с выговором, будто рот наполнен горохом.
Забавлял он нас, это правда; но чуткое чувство прямодушной молодежи не обманывалось его личиною: мы его не любили, и он также нас не любил. Студентские порядки и обычаи он ненавидел и не один раз нападал он и даже доносил на них; но, конечно, неудачно, потому что наш ректор Magnificus Эверс пользовался беспредельным и заслуженным доверием не только министра, но и самого государя императора.