Юрий Щеглов - Святые горы
— Не выдадим, ваше благородие. Мы-то не выдадим! Рази когда выдавали?
Шлиппенбах сбросил шинель, напялил шубу и сдвинул на нос меховую шапку. Степан между тем отогнал сани подальше от трактира. Шлиппенбах, не колеблясь, распахнул дверь и шагнул в плотный белый пар, рванувшийся навстречу крутыми шрапнельными клубами.
— Ну что с него взять? — пожал плечами Пушкин и вошел следом в желтый, затуманенный и по-сырому пахнущий пивом и сосновыми опилками сумрак.
Часть вторая
Жизнь лучше снов — гляди вперед светло, Безумством грез нам тешиться довольно, Отри слезу и подними чело,
Аполлон Григорьев
Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; они составляют жизнь и душу чтения. Изымите их, например, из этой книги, — она потеряет всякую цену: холодная, беспросветная зима воцарится на каждой ее странице.
Лоренс Стерн
1
И вдруг позвали. Очнулся, глянул в окно. Ба, вечереет, этак и в маскарад припозднюсь, испугался Булгарин. Дернул за фалдочки, поправил галстук, начесал пятерней волосы на лысеющий лоб и, приосанившись, направился в кабинет. В дверях уличный шпион Фабр плечом презрительно потеснил — невежа. Но приняли и поздоровались между тем привставши. А, помнится, день назад не замечали-с, пренебрегали-с. Нынче вроде нужда появилась, засор системы-с.
Бенкендорф сидел под портретами знаменитых в Лиф-ляндии предков. Чем знаменитых? Древностью рода? Подвигами? Нет-с, извините. Связями-с. Услугами. Я князь Скандербег, думал раздраженно Булгарин, а он всего и только новоиспеченный граф, сиятельство с одна тысяча восемьсот тридцать второго года. Парвеню! Черт побери! В Лифляндский матрикул включены Бенкендорфы в 1765 году, в Эстляндский — в 1773-м! Правда, их семью несколько столетий знали во Франконии. Но из Бенкендорфов потомственное дворянство получил лишь прадед Иоанн, старший бургомистр Риги. А герб новоиспеченного графа! Издохнуть мало-с! На золотом поле перпендикулярная голубая полоса с тремя красными розами. Бенкендорф и розы! Черт побери! Графская корона, серебряный шлем, страусовые перья, лента с золотой пряжкой, красная мантия, отороченная мехом, золотые кисти, бахрома… Матка боска! Чего там нет! Парижская лавчонка мелочного торговца дворянскими реликвиями. Из простолюдинов выбились, ей-ей, из простолюдинов.
Бенкендорф сухо кивнул, опустился в кресло и принялся опять чиркать пером по бумаге. На мгновение поднял глаза, но не проронил ни звука. Стой по-прежнему столбом со спазматической болью в низу живота. Собачья участь. Уличный шпион дороже российского литератора. Потомок выражением лица не походил на предков. Те благообразны, религиозны с виду. Взирают на мир туманно, с христианским смирением, но и с какой-то подозрительностью. Не собираются ли их ущемить, оскорбить или унизить? Однако прибалтийское спокойствие проглядывает во всем — в позе, в жестах, в затаенной гримасе.
Потомок более авантажен, не утратил за годы гвардейской элегантности. Шикарная серебристая седина редеющих, как дым, волос. Ухоженные куафюром узенькие с пробривом усики. Еле уловимый намек на прежнюю флигель-адъютантскую фатоватость. Залысины увеличивают лоб, придавая лицу оттенок глубокомыслия. Сеть морщин — следы скорее дурных привычек, чем тягостных раздумий. Иронический, несколько намекающий прищур. Бакенбарды, к сожалению, клочками. Предмет его неудовольствия и непрестанных забот. Общее впечатление солидности, основательности, силы и наступившей житейской мудрости. Мудрость вроде пришла давненько, при Александре Павловиче, и порядочно поистаскалась по парижским увеселительным заведениям. Зрачки темные, скользящие, но не злые.
У предков на изображениях щеки упитанные, розовые, налитые кровью. Не ущипнешь. У живого физиономия землистого цвета. Впрочем, сие явление временное. Когда лет через семь вручит богу душу, бюстом обронзовеет на камине в дурно проветренной спальне царственного друга. Щеки приобретут здоровый цвет — кирпичного загара.
— О господи, — захрипит государь еще лет через десять в агонии, припоминая дальние отблески — и Христофорыча, и Аркадьевну, и химер Нотр-Дам де Пари, и пророчество Вальтера Скотта…
После встречи с Николаем в бытность его великим князем почтенный английский романист сочинил стихи, в которых предрекал корону второму брату русского императора.
…и черные султаны ружейных выстрелов на Сенатской, и земляничную поляну в Красном Селе, и злосчастные севастопольские укрепления, которые он так хорошо представлял по рисункам, и еще черт знает что — мокрое и скользкое — омерзительное. Он забудет и жену, и детей, и конец его таинственный вызовет лишь смуту в сердцах подданных. Он умрет не как положено христианину, отцу семейства и человеку, выполнившему долг. Но это позднее, когда многие из присутствующих сейчас в доме на Малой Морской уже исчезнут с грешной земли.
А пока Булгарин тянулся перед отошедшим в вечность семейством Бенкендорфов, то краснея, то бледнея от скрытого недоброжелательства, не высказанного и не находящего выхода. Левым глазом он упирался в серебряную пуговицу с вензелем «Н I» на груди домашнего сюртука, а правым шарил по стенам. Тренировкой добился, годами незаметного того скольжения.
Ведущее место в галерее занимала бодрая старушка в чепце, усыпанном бантиками по екатерининской моде, и в кружевной желтоватой мантилье — Софья Ивановна, урожденная Левенштерн, супруга ревельского обер-коменданта Ивана Ивановича. О сем извещала этикетка, виртуозно начертанная неким каллиграфом Гусевским, редким специалистом из III отделения. Тонкие прямые литеры с завитушками скромно, но вместе с тем внушительно сообщали необходимые данные. За Софьей Ивановной следовал сам ревельский обер-комендант Иван Иванович Benckendorff — в парике, с косичкой и в буклях, в кафтане, с отличиями генерал-поручика, при огромной боевой шпаге и наградах. Далее собственным куском пространства владел любимый papa Христофор, тоже в мундире, но уже генерал-аншефа или, черт возьми, кажется, генерала от инфантерии — тонкости, тонкости! — и тоже при длиннющей, по-павловски простой шпаге и при орденах-побрякушках, нижний ряд коих, тщательно вырисованный, тянулся чуть ли не до бедра. В табличке особо указывалось, что перед посетителем кабинета портрет кавалера ордена святого Александра Невского.
Рядом висела почтенная розовощекая и голубоглазая дама в пышном бальном наряде, согласно этикетке, урожденная Анна Юлианна Шиллинг фон Канштадт, знаменитая Тилль, как ее нежно прозвали в Монбельяр-ском семействе. Взор с чувственной поволокой, надменный, смелый, уголок туфли игривый; а посреди тела, чуть ниже талии, она держала свою кисть, вытянутую, аристократическую, вроде габсбургскую или тюдоровскую, не иначе, и пальчик, то есть мизинчик, с перстенечком этак значительно и многообещающе отставила. Обожаемая Mutter. Обожаемая maman. Мать. Ближайшая подруга девственных лет великой княгини Марии Федоровны, вывезенная из Вюртемберга в личной ее карете с криволапым шпицем Бонжуром, завернутым в шелковистую попонку.
Бабушка нянчила покойного императора Александра. Mutter долго и не без пользы служила конфиденткой несчастной, лишенной собственных детей супруги полубезумного отпрыска — отпрыска ли? — страшно помыслить: великой Екатерины. Любит, видно, шеф жандармов мать, почитает, мелькнуло у Булгарина. Вон какой портретище отмахали. Mutter он обязан и нынешним благоденствием. Александр, естественно, клан Бенкендорфов не так чтоб уж жаловал. Зато ныне полный ажур.
Ах Mutter! Не Mutter, а ее связи — обдало завистливым жаром Булгарина. Связи! А у меня что? Слезы! Через Танту с Ненчини? На кой он мне? Хотя пел, стервец, в великокняжеских семействах на интимных концертах. Ох, трудно, трудно в России порядочному и честному человеку.
Бенкендорф с легким презрением сощурился на литератора. Доносчиков-аматеров он, по обыкновению, третировал, кроме Булгарина, а в последние годы и тому перепадало. В официальной переписке оставался вежлив, однако не более и не менее, чем с прочей нечиновной публикой. Держал перед Сагтынским и писарями марку. Несколько лет назад великая княгиня Елена, рассердись, ужалила: «Что это вы, Александр Христофорович, при своей канцелярии неприличных литераторов содержите? Соути, мне рассказывали, наблюдал за Байроном, но поэтом сам являлся отменным. А у вашего Булгарина, смеются, муза сбежала с Гостиного двора». Поляк и впрямь не оправдал надежд. Труслив. Мелочен. Гривуазен. Бесстыден. Корыстолюбив. Глуповат. Невоздержан. Драчлив. Болтлив. Истеричен. Самолюбив и вместе с тем: плюнут в глаза, а он — божья роса! Ему бы грызню с Пушкиным вести поосторожнее, а то взвизгивал, как свинья, при малейшем уколе. Да в свалку без соображения лез. С его-то французской биографией. Но милейшая и совершеннейшая личность фон Фок настаивал: использовать, нужен, других подобных нет и взять неоткуда. Так веди себя, любезный, соответственно. Не гроши получаешь.