Александр Проханов - Восточный бастион
Полковник Азис шагал вдоль строя, оглядывал солдат, сухой, легкий, с седыми висками. Останавливался на мгновение, что-то говорил офицерам. Тускло светились каски. Отливало чернью оружие. Колыхались хлысты антенн, трости миноискателей.
Белосельцев прислушивался к солнечной тишине, таившей в себе столкновение грозных сил. Всматривался в рисунок садов и башен, в которые вписывался контур предстоящего боя, предстоящих страданий и ненависти, предстоящих смертей, среди которых уже была запланирована и его, Белосельцева, смерть.
Полковник громко скомандовал. Цепь дрогнула, колебалась на невидимой шаткой черте, переступила ее и всей массой, шурша и пыля, сначала шагом, потом все быстрей, бегом, кинулась к глиняной изгороди, прыгая на нее со стуком живых мягких тел, садясь верхом, как в седло, рушась, пропадая в зарослях.
Белосельцев ждал, что сразу застреляет, загрохает, отзовется стоном и болью. Но было тихо. Пыль оседала. На проселке отпечаталось множество солдатских подошв. Цепь, чуть заметная, колыхалась среди виноградных лоз.
Белосельцев присоединился к офицерам штаба, которые вместе с командиром полка медленно двигались, окруженные десятком автоматчиков. Сардар провожал глазами цепь, досадуя, что остался в тылу с командиром. Шли по узкому, похожему на желоб проулку, среди глухих глинобитных стен. Белосельцев смотрел на свою тень, скользящую по желтой изгороди, чувствовал, что недавно, незадолго до их появления, тут была жизнь. Испуганно кинулась прочь, оставляя следы своего пребывания. В арыке только что пущенная вода заливала сухое дно, гоня перед собой ворох соломинок, шевеля опавшие листья. На земле среди овечьих следов, похожих на сердечки, лежала оброненная красная ленточка, еще не затоптанная, не запыленная. Упертая в камень, торчала коряга в надрубах, надколах, среди свежих розовых щепок, и тут же валялся кетмень. Над изгородью на жердине висели плетеные клетки, в них мерцали глазками подсадные охотничьи перепелки. Одну клетку не успели закрыть, и рябая птичка, растопырив крылья, побежала перед солдатами. На утоптанной сорной площадке чернела свежая кровь, лежал обрубок бараньей ноги. Мухи со звоном снялись, когда они проходили.
Белосельцев чувствовал за стенами притаившуюся жизнь. Эта жизнь страшилась его, Белосельцева, а он, осторожный и чуткий, под прикрытием автоматов, погружался в беззащитную, сокровенную сердцевину, испытывая острое любопытство, запретную сладость от пребывания в недоступных, потаенных глубинах этой жизни. Она, беззащитная и безгласная, заманивала в себя автоматчиков, солдата с рацией, сурового полковника, нетерпеливого Сардара и его, Белосельцева. Обволакивала их всех незримыми биениями и дыханиями, словно пыталась обезопасить вороненые стволы автоматов, суровые лица военных, булькающую рацию, по которой разносились грозные команды и сигналы. Растворяла в себе вторгшееся инородное тело, как кровяные тельца, окружающие занозу или осколок.
Приоткрылась дверь в стене. В проулок вышла маленькая девочка, босая, с черными косичками, сгибаясь под тяжестью кувшина. Пошла навстречу солдатам, протягивая кувшин. Те бережно ее обступили, осторожно принимали кувшин, припадая к краю губами. Пили, передавали друг другу. Сделал глоток полковник. Выпил Сардар, отирая намокшие усы и блестящие румяные губы. Белосельцев сделал несколько глотков чистой, студеной воды, слыша, как гулко от дыхания в опустевшем кувшине. Активисты Мизмухаммад и Ярмухаммад прислушивались, летали глазами над изгородью, стискивали автоматы. Но кругом было тихо, близко, невидимые, двигались цепи, обшаривая сады и сушильни, пробираясь в арыках и рытвинах.
Белосельцеву казалось странным его шествие по пустынному афганскому кишлаку, куда привела его невидимая и неуклонная воля, еще недавно, несколько дней назад, казавшаяся благой, подарившая ему встречу с любимой, наградившая небывалым счастьем, а потом равнодушная к его потере и боли, отнявшая это счастье, толкнувшая дальше в чужие пространства, в пересечения хребтов и долин, в путаницу садов, виноградников. И он шел, повинуясь этой воле, вдоль солнечной желтой стены, неся в себе непроходящее утонченное страдание.
Снова отворилась калитка. Выглянул испуганно-любопытный под вздернутой бровью глаз, черный клок бороды, горбатый нос. Калитка приоткрылась пошире, и хозяин в поклоне, неуверенно, движениями рук приглашал войти. Полковник вошел. Белосельцев следом. Дверь оставалась открытой. Солдаты заняли боевую позицию. Двое проскользнули во двор, встали в разных концах, держа автоматы на взводе.
Белосельцев смотрел на смиренную, в полупоклоне фигуру крестьянина, державшего по швам длинные, узловатые крестьянские руки, коими были вспоены два глянцевитых деревца на дворе, вырыт под навесом колодец, обмазаны глиной стены, намалеваны лазорево-красные цветы над входом в жилище.
Еще одна дверь приоткрылась. Широкий, полный мужчина в белых одеждах, с черной, как вар, бородой вынес на руках голопузого мальчика. Словно защищался им, улыбался, обнажив щербину в крепких зубах. Полковник его начал расспрашивать. Тот отвечал, указывал вдоль проулка. Мальчик, выдувая на губах пузырь, прислушивался к пиликанью рации. Полковник двинулся к выходу. Белосельцев пошел за ним, жалея, что не увидел убранство дома.
— Они боятся, — сказал полковник. — Говорят, бандиты здесь, в Нагахане, только что пробежали по улицам. Но эти бандиты — их родственники и соседи. Мы воюем с родственниками и соседями, убиваем друг друга. Маргарет спрашивала меня, как я могу воевать со своим народом. Вы ей тогда понравились, она любила гостей.
Бесстрастный, сухой, легконогий, он шел, не таясь, посреди проулка. Белосельцеву казалось, что он подставляет себя свету, прицелу, зрачку невидимого снайпера. Ему было в тягость и это солнце, и этот свет, одинокое продолжение жизни. Белосельцев чувствовал свое с ним сходство. Из бытия, казавшегося бесконечным и многомерным, исполненным любви, было вырвано и изъято чудо, и бесконечный цветущий объем жизни превратился в одномерную линию, ведущую сквозь мятежный кишлак, за черно-белой солнечной точкой, играющей на стволе автомата.
Они свернули в проулок, вошли в отворенную дверь и оказались на просторном дворе сельской мечети. На земле в тени лежала кошма, выложенная цветной шерстью. Навстречу вышел белогривый дородный мулла, руки его дрожали, когда он приглашал их сесть на кошму. Из мечети стали выходить старики, белые, с клюками, поддерживая друг друга. Окружили их чалмами, черными морщинами, полуслепыми глазами. Покинули одры, одолели дряхлость и хворь, пришли на совет — как быть кишлаку, женщинам, детям, если начнут стрелять, убивать.
Активисты вошли в толпу стариков, заглядывая в лица. Старики им кланялись, говорили «салям». Те почтительно, с поклоном пожимали стариковские руки, а сами все кого-то высматривали, подходили к дверям мечети. Подошел и Белосельцев. В прохладном сумраке на беленой стене висели застекленные, в фольге, речения из Корана. На цветных половиках лежали подушки. Тускло светились медные пузатые кувшинчики. Мечеть с ее сумраком и прохладой, наивно и аккуратно расставленной утварью напоминала русский сельский храм, где тень, тишина, икона на беленой стене, половики, полотенца. И воздух, голубоватый, струящийся, был наполнен бессловесной молвью, молитвенным созерцанием, словно через эту сельскую мечеть земные тревоги, упования, страхи соединялись с бестелесной, сияющей в синеве силой, которая реяла над кишлаком, хранила очаги, давала в арыки воду, взращивала скот и плоды.
Белосельцеву вдруг захотелось войти, опуститься на половик, преклонить колени перед пятном бледного солнца и помолиться бог весть за кого. За этих солдат, за белогривых старцев, за полковника Азиса, за черноусого Сардара, за Марину, которая уже забыла о нем, не знает, что он стоит сейчас на пороге деревенской мечети и грудь его непрерывно болит в том месте, где она прижималась лицом.
— Мулла предлагает чай, — окликнул его полковник, указывая на кошму, где рассаживались старики, покрывая белыми тканями шерстяные цветы. Старались уместиться все на кошме, как на ковре-самолете. — Хотите чаю?
Белосельцев не успел ответить. Близко, в проулке, ударил выстрел, гулко, словно в кувшине. Расколол тишину надвое. Осколки стали измельчаться автоматными очередями сначала вблизи, а потом все дальше, будто кишлак скинул маскировочную пятнистую тень из зелено-желтых виноградников, обнаружил скрытую сущность. Стрельба шла густо, залпами, переходя в сплошной бестолковый стрекот. Над стеной, бледные, гаснущие на солнце, летели трассы, веером, перекрестиями, брызгающим пунктиром.
Оглушенный стрельбой, но и с облегчением, почти с радостью, с острым мучительным любопытством Белосельцев следил за людьми, замечая в них то же выражение испуга и облегчения, связанного с концом ожидания, с началом боя. Автоматчики подбегали к стене, занимали позиции. Двое, подтягиваясь, помогая друг другу, залезли на крышу мечети, плоско улеглись. Сардар расстегнул кобуру, и рука его порывалась извлечь пистолет. Казалось, бой приближается, охватывает мечеть. И мгновенная, из неверия и испуга мысль: «Неужели здесь, на этом мусульманском дворе, возможен конец?» И странная готовность принять свою долю, свою смерть, здесь, среди этих пыльных стен завершить свою случайную неполноценную жизнь. И встречная мысль, из иной половины души, что это невозможно, жизнь его не завершена, требует продолжения, будет длиться дальше, за пределами этого боя и этого кишлака, ибо так угодно безгласной управляющей миром воле, которой он только что хотел помолиться.