Александр Проханов - Восточный бастион
Они поднимались по склону, и навстречу им из-за кромки, обваливая ее толстыми шинами, наматывая на колеса струи песка, возник бэтээр. Высунулся остроносой броней, плоской башней и пулеметом, выбрасывая гарь из кормы. Из люка выглянуло охваченное шлемом лицо в белесом налете, с растресканными губами, бледно синея глазами.
— Пакет от командира бригады, — сказал пилот, передавая наверх, на броню, конверт.
Белосельцев смотрел на колонну, на мучного цвета запорошенные транспортеры и танки с выглядывающими из люков родными лицами.
Советская рота в центре Азии, оторванная от своих лесов и снегов, от Кремля и от Волги, от матерей и сестер, шла по пустыне. На Родине кто-то свадьбу играет, кто-то деньги считает, кто-то пашет, а кто-то и пляшет. Пусть на минуту очнутся, увидят внутренним оком, как в афганской пустыне движется усталая рота, водитель прижимает к губам кислую флягу воды.
«Наш путь, — повторяет он беззвучно. — Наш вечный имперский путь…»
Он снова летел над пустыней, над чужой раскаленной землей. После пережитых несчастий, потери любимой в нем испепелилась легкая, подверженная горению материя и осталось негорючее, из сияющих сплавов вещество, нетленный, несгорающий дух. Его распахнутое сердце излучало алый, почти видимый свет, жаркий, плотный, устремленный вовне. И, чувствуя дрожание обшивки и свою жаркую, в ней заключенную жизнь, он провожал этим светом колонну, идущую сквозь пески.
В этом алом, исходящем из сердца сиянии было знание о великой, многострадальной и любимой земле, которая была ему Родиной, и о том, что с ней сочеталось. Образ умершей бабушки, память о погибшем отце, хлебопашцы и воины, женщины, дети и старцы, все, чьим дыханием сберегались родные леса и великие реки. Желал им всем избегнуть огней и пожаров, мук и страданий и сиять и цвести в негрозной доброте и величии.
«И пусть я буду услышан, и пусть их всех сбережет — не ведаю какая, но высшая, но святая во мне, во всех нас пребывающая вечная сила!»
В кишлаке Алькала предстояла раздача наделов, закрепление поделенной феодальной земли за крестьянами, выдача им дипломов и прав на владение. Сюда, через барханы, в народный кооператив пришел трактор, и народ встречал тракториста кувшином холодной воды, красными гранатовыми плодами. Утомленный водитель умывался в арыке, рассекал ножом мятый багряный шар кандагарского граната, подсаживал ребятишек на запыленный голубой капот трактора.
Белосельцев и Сайд Исмаил, исполненные праздничных ожиданий, направились в кузницу, где крестьяне правили плуги, оковывали сохи железом, готовили орудия сева. Белосельцев озирался на солнечные, готовые к цветению деревья, на куполообразные, вздутые, словно хлеба в печи, дома. Во дворах чистили и мыли волов, выставляли мешки и баклаги с зерном.
Вошли в кузню, стояли поодаль, наблюдая кузнечную работу, боясь помешать и отвлечь. Всему головой был старый худой механик с костлявой шеей. Кашлял, дышал тяжело. Отдыхал, глядел воспаленно. Казалось, воздух из его легких вырывается вместе с мелкой железной пыльцой. Недавно у старика умерла жена. Он сам занемог, ни с кем не хотел видаться. Но когда пришли к нему люди, те, кто дожидался земли, кланялись, просили помочь, он встал и пошел под навес.
Вторым был молодой солдат с пустым рукавом, пришпиленным к обшарпанной робе. Руки он лишился в горном сражении, когда его транспортер был подбит неприятелем, и он, окруженный пламенем, раненный, стрелял из пулемета, отбивая врагов. Он сжимал единственным кулаком молоток, легонько постукивал им по избитой наковальне, вызванивая какой-то ему одному понятный мотив.
Третий — краснолицый кузнец, увенчанный грязной тряпицей, с голой лохматой грудью, похожий на циркача. Он один, надувая жилы на лбу, перетаскивал наковальню, ворочал плуги. Силач не имел ни клочка земли, всю жизнь батрачил, жил по углам, пахал чужое поле, холил чужих волов. Теперь ему обещали надел, и он ждал с нетерпением. Мечтал завести очаг, жениться, народить детей и всю свою богатырскую силу и ожидание новой судьбы вкладывал в кузнечную работу.
На подхвате был худой темноглазый юнец в тюбетейке, в быстрых кивках и улыбках, перепачканный маслом. Он убегал по утрам из тесного отцовского дома, где кричали среди куриного помета и блеяния его младшие братья, покрикивала старая бабка и молился хворый дед. Прибегал под навес, где висел говорящий металлический репродуктор, вились красные кумачи, собирались шумные люди, на которых хотелось ему походить. Он ко всем поспевал на помощь, и его коричневые глаза светились доверием.
Белосельцев смотрел на стоящий в отдалении трактор, вспомнил Нила Тимофеевича, собиравшегося побывать в Кандагаре. Думал — сколько воды утекло с того термезского митинга, сколько верст одолел синий трактор, сколько рук, добрых и злых, тянулось к нему. И вот, осилив хребты и пустыни, он попал в отдаленный кишлак, готовился к пахоте.
Шипел и брызгал огнем маленький горн. В нем пламенел стальной стержень. Здоровяк с распахнутой грудью налегал на деревянную рукоять мехов. Подхватил клещами тяжелый шкворень, шмякнул на наковальню, нанес кувалдой удар. Удар получился неловким, стержень вырвался из клещей и упал. Кузнец сердито его подхватил, ударил, и снова вышло неловко, слишком мал был замах для удара. Здоровяк оглянулся на товарищей. Белосельцев перехватил его взгляд и вдруг, словно его кто-то толкнул, шагнул к наковальне, перенял клещи со шкворнем. Кузнец отступил, отодвинул со лба тряпицу, крутанул тяжелый молот и врезал гулкий точный удар, расплющив железо.
Сайд Исмаил подскочил к мехам, начал их раздувать. Здоровяк бил и бил, бровями, губами, движением могучих плеч подсказывая Белосельцеву. То угадывал, вертел на наковальне малиновый металл, улавливая сквозь клещи и свои напряженные мускулы мощь богатырских ударов, жар свистящего пламени.
— Так, бей! — раскачивался в такт ударам Сайд Исмаил, весь в искрах и красных отсветах. — Бандитов бей, хорошо!.. Империализм бей, хорошо!.. Хлеб сей, хорошо!.. Жена повидай, хорошо!.. Бедным землю давай, хорошо!..
Отковали тягу. Кинули, алую, в корыто, вырвав шипение и пар. Разгоряченные, пили воду, передавали друг другу баклагу. Пил Белосельцев, проливая воду на грудь. Пил Сайд Исмаил, остужая пересохшие губы. Пил здоровяк, выпучивая от наслаждения глаза. Пили безрукий солдат и мальчишка. Долго, устало пил усатый старик. Все испили единую чашу.
С утра за селением, где кончались ухоженные, изрезанные сохами поля и начиналась пустыня и в ее морщинистую пыльную коросту были врезаны ровные клетки новых угодий, еще сухих, не пропитанных влагой, но уже с подведенными сочными сосудами арыков, за селением стал сходиться народ. Вернувшиеся из армии солдаты в груботканых робах и шапках. Крестьяне, молодые и старые, в нарядных белых чалмах. Ребятишки, босые, в пестром тряпье, дергая за нитки реющих бумажных змеев. Сидели на земле совсем уже древние старцы с лицами, похожими на пыльный чернослив. Семейство кочевников набрело из пустыни, взлохмаченные, чернобородые. Музыканты разложили на ковриках свои барабаны и бубны, струнные, похожие на сушеные тыквы инструменты.
На грубом столе белела кипа бумаг, притиснутых камнем. У стола собрались уездные партийцы с приколотыми красными бантами. Сайд Исмаил, торжественный, вдохновенный, был готов к речам.
Белосельцев смотрел на крестьян, сдержанных, но исполненных нетерпения, словно в каждом стояло накопившееся за века ожидание. Словно воскресли и смотрели на эти ровные, готовые к воде и к зерну наделы все бесчисленные поколения смиренных людей, рождавшихся и сходивших на нет.
Говорил секретарь уезда, долго и пламенно. Указывал то в пекло пустыни, то на зелень реки, то в небо, призывая в свидетели. Все слушали его, понимали, — и раненый, с перевязанным лбом солдат, и худой долговязый крестьянин, опиравшийся на землемерный аршин. И те, кто недавно в кузне ковал железную тягу. В стороне, блестя умытыми стеклами, стоял синий трактор, весь увешанный погремушками, блестками. На крышу кабины, словно попона, был наброшен ковер.
Говорил Сайд Исмаил. Белосельцев помнил его лицо во время путча и боя, стиснутое гневом и болью. Теперь не о крови, не о пулях были его слова, а о хлебных зернах, готовых упасть в борозду. Уездный партиец отодвинул с бумаги камень, приподнял шелестящую кипу. Стал выкликать поименно, вызывая из толпы бедняков. Вручал им акты на владение землей, и те двумя руками принимали трепещущую бумагу, прижимали к груди, боясь, чтоб не унес ее ветер. Озирались то на родню, то на близкую ниву, не веря, что она уже их.
Ударили бубны, забренчали струны, застучали барабаны. И словно дунуло на людей, сорвало их с места. Кинулись к наделам, сначала гурьбой, тесно, толкаясь, а потом рассыпаясь каждый сам по себе. Бежали, развевая одежды, хватая руками воздух, будто раскрывали объятия чему-то огромному, летящему им навстречу. Добегали, падали, прижимались лицом к земле, целовали, что-то шептали. И уже родня окружала их, поднимала. Шли с аршинами, обмеряя участки, выкликали, старый и малый, топотали, сбрасывая башмаки, будто старались оставить на земле побольше своих отпечатков. Приручали к себе, закрепляли ее за собой.