Владимир Шапко - Счастья маленький баульчик
И родители, и мать Алексея, старая Григорьевна, души, что называется, не чаяли в дочери своей и внучке. Бывает любовь к ребенку тщеславная, на людей, показушная, балованная. А бывает — выстраданная, самоотверженная, зрячая, и ребенок расцветает в свете и тепле такой любви. И уж года два с половиной — три Катюшке было, а все, бывало, сидели родители зимними вьюжными Вечерами и под добрый, уютный потреск печи бесконечно-молча смотрели на дочь свою, играющую за столом какими-нибудь своими тряпочками, пуговицами, палочками. Осторожным счастьем замирал на столе свет трехлинейной лампы. А ©ни будто до сих пор не верили, что эта серьезная, спокойно-сосредоточенная девчушка, что играет вот сейчас прямо у них на глазах, — их девчушка, их счастье… «Ну опять! — обрывала сладкий их сон Григорьевна, входя в избу и клубясь морозом. — Вы чего, ребенка никогда не видали?..» И, размотав шаль й скинув телогрейку, склонялась к внучке — словно От Сглаза загораживала. И гладила, гладила рассыпчатые волосики крючкастой рукой. «Не бойся, доча, их, не бойся. Играй, играй…» А сама все гладила и гладила, оторваться не могла. Счастливые родители смеялись, как дети.
Как-то в один из дней поздней осени Маруся шила, горбясь у окошка. Алексей был на конюшне, Григорьевна у соседки судачила, а Катюшка где-то возле избы играла. И вдруг точно толкнул кто в грудь Марусе. Вскочила, заметалась по избе. Вылетела во двор — простоволосая, раздетая, в алешиных здоровенных пимах дальше, на улку. Туда-сюда — нет Катюшки.
Стала Маруся. Снег косо несет на землю. Внизу Рыжуха вязнет в шуге. На той стороне, как в овчине, запорошенная пашня… И как волчица жмурясь и внюхиваясь в несущийся снег, Маруся пошла, пошла вдоль домов, и побежала…
А Катюшка в это время преспокойно шла себе по закраине Рыжухи в сторону от деревни. Снег круговертью кидало на тонкий, гладкий лед, узко завязывало на промокшем, извилистом краю закраины, вышвыривало и завьюживало белыми кострами на открытую вялую воду, где он сразу сгорал. Поджариваемая черным холодом шипела шуга.
Одета Катюша, считай, по-зимнему: в теплую кацавейку, в длинную юбку, платок теплый, варежки вязаные. На ногах вот только — стоптанные и закривелые сапожки, которые, похоже, у нее уже промокли — да что за беда! — зато остальное все по-зимнему. И санки железные везет за собой чин по чину: как же, зима, снег…
Катюшка останавливается и топочет сапожками по льду — во все стороны испуганно разбегаются белые трещинки. Идет дальше. Снова останавливается и топочет — трещинки еще пуще бегут. Смотрит. Думает. Опять топочет… Потом стоит и, словно целиком охватывая сознанием речку, слушает и смотрит се, наклонив голову набок и покручивая ею. Речка завораживает, зовет Льстиво, властно тянет. Девчушке хочется подойти поближе и потрогать шипящие, пахнущие холодом белые лепехи, но что-то удерживает ее… Она толкнула санки. Храбрыми лебедями полетели санки к воде, но там споткнулись и исчезли, нарисовав спокойный круг, который проехал немного по реке и растаял. Катюшка застыла растерянно… «Санки сплятались!» — радостно «догадывается» трехлетний ребенок и с замирающим сердчишком, удерживая смех, продвигается сапожками, крадется к краю ледка, чтобы заглянуть за этот край, и сразу, радостно крича, побежать назад и застукать эти хитрющие санки. Боязливо-угрожающе затрещал лед. Катюшка останавливается и оборачивает голову назад. По пологому, заснеженному берегу в ее сторону бежит какая-то тетенька. Она почему-то раздетая и как конь высоко вскидывает ноги в здоровенных пимах. Катюшка узнает мать. «Вот смесная!»
Маруся подлетела к берегу — лицо белое, глаза выкатываются, — но в последний миг приостановила себя, заметалась вдоль ледка, руки ломала, икала, изо всех сил стараясь говорить спокойно, просила: «Катюша, дочка, иди сюды, иди… ну скорей!., я… я… тятя тама… иди… я тебе… я чё-то… доченька!..»
Недоверчиво, исподлобья смотрит Катюшка на мать: чего это с ней? Потом, не торопясь, трещит к берегу.
Маруся не выдержала, кинулась, проваливаясь по пояс, ломая лед, подхватила Катюшку, на берег ринулась, и хлопала, хлопала по тощей заднюшке, и плакала, и целовала. Выбежала наверх, прижала к груди насупившуюся дочурку и помчалась к деревне, скуля и клацая зубами, как волчица…
А вечером опять бесконечно-радостно сидели возле дочурки за столом Алексей и Маруся, и старая Григорьевна, как с ворчливым кадилом поп, ходила с бормотанием своим, оберегала все, свет лампы запрятывала, словно в углы избы…
Но недолго теплилось счастье в оконцах маленькой этой избёнки. Через полгода загасли они, зачернели, и мимо мертвого на берегу подворья все так же только бежала, ночами плакала Рыжуха-река…
Через деревню в то пасмурное апрельское утро толокся отряд колчаковцев. Голов в триста. Проходили спешно, походным порядком, не останавливаясь. Комбедчики все разбежались: огородами стелились, кто перемахал Рыжуху на лодке, кто в окрестные лески. Алексей тоже было вскинулся… да стыдно стало. Бегать-то как зайцу. Ладил хмуро борону на дворе. На дорогу, на проходящую колонну не глядел.
Богатей Атишев шепнул. Ко двору направился офицер. С ним пятеро. Отшвырнутые от плетня жердины ворот убито запрокинулись… Молчком, пинками погнали со двора. Повели. Мотая уже дулами у земли, ладя, щелкая затворами. Верно, хотели за углом…
Маруся кинулась, закричала. Ей пнули. Она снова. Один отпрянул, маханул шашкой — и закинулась головой Маруся, и спало безвольное тело вниз… Алексей бросился к ней, сшиб на пути одного, другого. Напоролся на штык, поставленный маленьким колчаковцем. Подламывался ногами. Руки тянул. Точно пытался ухватить за горло этого недомерка-колчачишку. Колчачишка беспокоился, трясся свислыми щечками, никак не мог освободиться от Алексея… И Григорьевна откуда-то поспешно выковыляла, и с руками и с глазами до неба… Стрельнули ей — сковырнулась старуха, упала себе под ноги…
А на улице, на бугорке остался стоять ребенок. В кацавейке, с взвесившимися в страхе и боли глазами…
Уходила с угора колонна. На повороте теснясь в очередь — как в землю стремилась. Недомерок-колчачишка бежал вслед, бросал, подхватывал с оторванной башкой колотящегося петушка…
Через дорогу перешел соседский мужик. Подхватил ребенка на руки. Прижал, отвернул от всего, что произошло. Понес через дорогу к своему дому.
Полтора месяца прожила Катюшка у этого одинокого, молчаливого мужика по фамилии Зотов. Потом приехала старшая Марусина сестра, Аграфена, поплакала на могилках, поблагодарила Зотова, в Предгорную к себе увезла племянницу.
Около двух лет Катюшка не говорила. Аграфена и муж ее с болью ждали. Жалели, пестовали. (Свои дети у них, двое, выросли. Жили и работали в городе. Взрослые.) Но ребенок молчал.
Аграфена не выдерживала:
— Да что ж ты молчишь-то, Катюшенька! Что ж ты молчишь-то!..
В бессилии кидала руки по ребенку, причитала:
— Ох, да не будет тебе счастья, ох, не будет… Катюшепь-ка-а ты моя-а…
Муж за столом хмурился:
— Не каркай!.. — Блуждал глазами: — Пройдет…
Аграфена пугалась своих слов, под грудью у себя судорожно гладила напряженную головку:
— Ничо, ничо, наладится, даст бог, наладится…
Глаза ее боялись, стражденько мучались.
— Ничо, ничо… — все запрятывала она в себя ребенка. Чтоб не видел он, забыл…
Но летними догорающими вечерами выходила Катюшка за околицу к одинокому тополю. Садилась на траву и, уперев в колени подбородок, подолгу смотрела на Иртыш, вдаль. Может, думала она тогда, что в той стороне родное ее село, где остались тятя с маманей. А может, Иртыш вдали походил на речку Рыжуху, у закатного солнца расплетающую на ночь свою рыжую косу.
10
Из коридорчика перед тамбуром, держась за поручни под окном, смотрели Катя и Митька на обширный, нескончаемый хоровод больших озер и вертящихся плоско бочажинок. Перемахивая через камышовые островки и кочки, вровень с несущимся поездом бежало, щекоталось в воде закатное солнце… Бескрайняя озерная Барабииская степь…
После большой станции «Барабинск» наутро, едва поезд тронулся — встречь движения, точно требовательно и бдительно пропуская поезд через себя, из дальнего конца вагона сдернулась и медленно пошла песня:
Шысна-ацыть р-ранений хирург на-ащитал,Дыве пули-и засе-е-ели-и глубока-а-а,А о-он все в бреду запевал-л, э-напевал-л:«Э-раскинулось э-моря-а широка-а-а!..»
Шаря по проходу вагона железной клюкой, продвигался слепой мужчина, ведомый мальчишкой лет десяти. Проходя закутка три, мальчишка останавливался, поворачивал слепого лицом к людям. Слепой сразу обрывал песню, бабье лицо его искажалось, и он приблатненной слезливой фистулой кричал:
— Бр-ратишки, сестр-ренки! Па-паши и мам-маши! Обращается к вам инвал-лид войны! Пом-можем несчастному кто чем может! — И выталкивал вперед мальчишку с сумой. Люди торопливо и щедро подавали. И едой, и деньгами. Слепой благодарил, клал руку мальчишке на плечо, шарился клюкой дальше.