Герман Занадворов - Дневник расстрелянного
Позавчера веник появился у наших ворот. Надев весь запас: онучи, сапоги старика, его полушубок, рукавицы, плащ (был ветер с дождем и снегом, гололедица):
— Пойду караулить немцев.
На улице ни огня. Ветер откидывает капюшон.
Двое вышли.
Оказалось: бригадир и завхоз.
Второй сказал:
— Я ж говорил, что этот метод охраны самый лучший.
Первый сочувственно:
— Походите часов до двенадцати, да и на печь, к бабе.
Из темноты явился парень — начальник над дежурными.
— Что мерзнуть. Пошли до конюшен.
По поводу дежурства старик говорил:
— Придумали людей мучить. Как ты ни дежурь — кому надо, все равно пройдет.
На этом основании полегли кто на полове, кто на соломе.
* * *
Дежурили другие. Собрались трое, вместе ходили по хатам, где светилось. Нашли, где варили самогонку. Подвыпили. Переставили соседям веники. Пошли по домам.
25 ноября 1942 г.
Легенда о Калашникове ширится. Учительница рассказывала, будто у него талисман, что ли. Новые или украшенные старые эпизоды.
Первый. Говорят, в одном районе идет ночью старшина. Навстречу часовой.
— Кто це?
— А це хто?
— Я старшина.
— А, старшина! Получай от Калашникова.
Дал в морду.
Второй. Старосту, что бил много, отправлял в Германию, вывез в поле и в пятом километре от города сжег на костре.
Третий. Он сам откуда-то около Христиновки.
В том районе все старосты подчиняются ему. Семья в селе арестована. Появилось объявление: «Если через час моя семья не будет дома, за каждого ее члена убью 100 немцев». Семью вернули.
Четвертый. Комиссар района собрал собрание. Объявил, что за Калашникова десять тысяч карбованцев.
Староста добавил:
— И сто от меня.
Вывесили объявление с приметами: в прошлом боцман дальнего плавания, последнее время работал в НКВД, на левой щеке шрам и т. д. Утром рядом его объявление: «100000 за голову комиссара и от себя 10000 за старосту».
Пятый. Односельчанин его заявил: найду. Взял тысячу рублей аванса. Вечером постучал пленный. Впустил. Разговорились. Пригласил к столу.
— Я твоего хлеба есть не буду. Ты сволочь. Говорил, что меня поймаешь. На, бери. Я — Калашников.
Стал молить:
— Виноват, ей-богу, спьяна сболтнул!
— Ладно. Попробуешь — вырежу твою семью до десятого колена.
Вышел, свистнул. Подали коней.
Старик не выдержал — в полицию. Облаву в лес. Не вернулся ни один, в том числе и «охотник».
Шестой. Приехал в Умань. Забрал шестьсот пленных на работы. Переводчику сказал:
— Через пятнадцать минут можешь сказать: «Это был Калашников».
Седьмой. На сахарный завод в Мосчанах приехал в форме коменданта с переводчиком. Потребовал в кабинет машинистку. Заставил печатать прокламации — на сколько километров отступили немцы от Сталинграда, от Воронежа и т. д.
* * *
В. из кулачковатых. Прошлую осень все Советы ругал...
— Ну, что, сладко? Говорят, Харьков взяли. Немцы оттуда бьют, а красные идут, как вода. Через два месяца сюда их ждут. Только, может, село наше немцы жечь будут, а?
* * *
Д. — кулачок, на Советы злобствующий:
— Кажуть, нимци видступають. Ось побачите. Ця зима та весна покажуть. Найдуться таки люди, що народ заберуть. Будуть их вилами, рогачами гнать.
* * *
Муж учительницы из Колодистого — коммунист, бывший директор школы — был отправлен в Германию. Вначале не писал — где. Теперь — что работает в горах (три тысячи метров): днем — по снегу в трусах, ночью — холод. Теперь написал:
«Приходилось голодать и холодать. Как бы хотел кабачковой каши». (Раньше никогда ее не ел).
27 ноября
Старуха пришла из села:
— Опять про этих Калачников чула. Жанна аж в Виннице была. Вона за красных дуже. Каже: «Почуешь, що нимци видступають, — аж легше станэ». Так и в Виннице вона про Калачникова чула.
Пришел он к попу:
— Приготовь на завтра пятнадцать тысяч.
Поп в жандармерию сообщил. У дома полицай стал караулить.
Смотрит: идет Жанна крестить дытыну. Чоловик с нею.
Пустил. Поп их встретил, а человек сказал:
— Пятнадцать тысяч приготовил?
— Нет.
— Давай, а то убью. — И положил бомбу на голову.
Поп отдал. Потом выходит к полицаям:
— Что вы сидите, деньги у меня уж забрали.
Полицаи зашли, увидели, что не бомба, а буряк на столе.
* * *
Приехал мой Иранец{9} из Киева.
— В Казатине раненых много. Эшелон за другим. Увидел — руки потирают. Спрашиваю:
— Русс бьет?
— О-о... бьет.
Сидел с раненым. Он сам русский. Попал в плен в ту войну, остался.
— Думаешь, мне воевать охота? Да пусть Гитлер провалится к... матери. Но попробуй убеги. За каждым иностранцем немец следит.
О Киеве. На улицах женщина тридцати — тридцати пяти лет протягивает руку:
— Родименький, дайте хоть что-нибудь. Ради Христа, ради спасителя. Муж лежит больной.
Магазины только для немцев, трамвай — то же. Еще разрешается рабочим на работу и обратно ездить на трамвае по одному маршруту. Много солдат, пустых квартир с мебелью. Лучшую мебель, одежду, даже рамы, стекла, двери немцы отправляли домой. Самолеты налетают часто. Не бомбят, бросают листовки. Кто взял — расстреливают всю семью.
1 декабря 1942 г.
Письмо от Николая{10} взволновало, но ничем не обогатило. Список убитых — целое кладбище. Они были так же не осведомлены и бестолковы, как мы! Видно, что оставшиеся голодают смертельно, растеряны, подавлены. Иранец говорил, что хотел привезти газету, да Коля так нервничал — порвал.
Наверное, они все на виду и на счету. А я ждал команды, изменения ситуации или хотя бы прояснения.
Письмо только всколыхнуло старое. Перечитывал его — и Маруся — раз за разом. Потом почти всю ночь не спал. Вспоминал о мертвых — и не верилось. Пытались представить, что с живыми. Мариша наплакалась.
7 декабря 1942 г.
Я все говорю: надо быть терпеливым. Надо учиться терпению. Надо учиться ложно улыбаться и лживо говорить. Но, господи, как это трудно быть терпеливым!
С каждым днем я чувствую, как сдают нервы. Внутри часами все будто дрожит. Кажется порой, что схожу с ума. А терпения с каждым днем надо все больше.
Когда выпью, меня тянет куда-то пойти обязательно, пойти прочь из хаты, а идти почти некуда. Да и никому не имею права показать, что сдаю. Для здешних немногих товарищей я в какой-то степени пример, и я говорю: «Терпение, друзья!» И не имею права их сбить с толку, раскрывшись перед ними.
А дома тоже тяжело. Мы на иждивении стариков. Если б два часа одиночества за столом ежедневно, я бы чувствовал, что делаю что-то. А то только иногда удается вписать несколько фраз в рассказ, и то чужих, деревянных.
* * *
Они переходят к все более резким мерам — маску вынуждены сбрасывать. Так с людьми в Германию. Уже ловят по ночам. Вешают для острастки. В одном селе никто не поехал. Все сбежали. Пошли по улицам, поджигали каждую десятую хату. Один дядька тесал. Увидел, выбежал с топором объяснить, что у него двое детей в Германии. Офицер, увидев его с топором, застрелил. Другой, когда стали поджигать, заколол солдата вилами. Перестреляли всю семью.
Старуха сегодня:
— Все никак про то село не могу забыть. А если ветер, не то десятая хата — все село сгорит.
Старик вспоминает:
— Мне тоже рассказывали. Одно село небольшое у леса было. А в лесу партизаны. Застрелили двух немцев. Тогда село сожгли — все хаты, конюшни, даже мельницу. Была водяная, и ту подожгли.
* * *
Где-то на Винничине хлопцы установили в лесу приемник. Вывешивали сводки Информбюро. Забрали всех мужчин в селе до двенадцати лет.
Возле Чернигова, говорят, тысяч шесть партизан. Послали против них полицию — отовсюду собрали. Те в лес ушли. Мост взорвали, да как автоматами, пулеметами встретили — полиция ходу.
15 декабря 1942 г.
Иранец опять приехал. Писем не привез. Обалдел от своего диплома. Диплом на стеклографе — на немецком и украинском. Рассказывает, что за ними очереди по сто пятьдесят-двести человек. Многие ходят по несколько недель. Женщина-секретарь отказывалась сначала — нет документов, что выпущен из плена: «Мы вас отправим в лагерь». Секретарь управы отказался здесь дать Иранцу справку, что он магометанского вероисповедания, перс. Через суд доказал. Нашел официанта-перса, тот еще одного-двух грузин. Снабдил салом, медом.
Деталь: украинцев из эмигрантов особенно много арестовали. Мединститут закрыли. Студентов — в Германию (последние курсы — в госпитали). На постах русские эмигранты.