Джек Керуак - Море – мой брат. Одинокий странник (сборник)
Бывали ночи, когда я спал на палубе в гамаке, а Джордж Варевски говорил, «Сцукинсын ты, я однажды проснусь утром, а тебя там нет – ччортов Тихий, ты думаешь, ччортов Тихий тихий океан? Придет как-нибудь ночью большая приливная волна, когда тебе девчонки снятся, и пуф, тебя нету – тебя смоет».
Святые рассветы и святые закаты в Тихом, когда все на борту спокойно себе работают или читают на шконках, бухла больше нет. – Спокойные дни, которые я открывал на заре грейпфрутом, разрезанным на половинки у лееров, а подо мною вот они, улыбчивый дельфин скачет завитушками во влажном сером воздухе, иногда в мощных проливных дождях, от которых море и дождь одно и то же. Я сочинил об этом хайку:
Вотще, вотще!– Тяжкий дождь гонитВ море!
Спокойные дни, когда я шел и обсирался, ибо глупо менял свою каютную работу на судомойную, которая на судне лучшая работа из-за мыльно-пенного уединенья, но потом я глупо перевелся в официанты комсостава (дневального кают-компании), и то был худший род занятий на борту. «Ты чего не улыбаешься приятно и не говоришь „доброе утро“?» сказал капитан, когда я ставил перед ним яичницу.
«Я не из улыбчивых».
«Разве так положено комсоставу завтрак подавать? Ставь бережно, двумя руками».
«Ладно».
Меж тем Стармех орет, «Где этот чертов ананасный сок, мне апельсиновый нахрен не нужен!» и мне приходится бежать вниз к трюмным кладовым, поэтому когда я возвращаюсь, Старпом весь пылает, потому что ему завтрак задержался. У Старпома густые усы, и он себя считает героем из романа Хемингуэя, которого обслуживать надо педантично.
И когда мы идем Панамским каналом, я глаз не могу отвести от экзотических зеленых деревьев и листвы, пальм, хижин, парней в соломенных шляпах, глубокой бурой теплой тропической грязи там вдоль берегов канала (а Южная Америка сразу за болотом в Колумбии), но комсостав орет: «Шевелись, черт бы тебя драл, ты что, Панамского канала никогда не видел, где нахрен обед?»
Мы прошли по Карибскому (синяя блескучая шипучка) в Бухту Мобил и в Мобил, где я сошел на берег, напился с парнями, а потом отправился в гостиничный номер с хорошенькой молоденькой Розой с Дофин-стрит и пропустил утренний наряд. – Когда мы с Рози шли рука об руку по Главной улице в 10 утра (жуткое зрелище, мы оба без белья или носков, на мне только штаны, на ней только платье, футболки, обувка, шли себе пьяные, а она еще и милашка), увидел это все не кто-то, а капитан, шибавшийся вокруг со своим туристским фотиком. – А на борту мне устроили взбучку, и я сказал, что в Новом Орлеане спишусь вон.
И вот судно выходит из Мобила, Алабама, на запад к устьям Миссисипи в грозу с молниями в полночь, что расцвечивает соляные болота и громадности той великой дыры, куда Америка изливает душу свою, свою грязь и надежды единым роскошным падучим шмяком воды в фатум Залива, возрождение Пустоты, в Ночь. – А я там пьяный в гамаке на палубе гляжу на все это похмельными глазами.
И судно пыхтит себе прямо вверх по Миссисипи обратно в самое сердце американской земли, где я только что ездил стопом, черт бы его драл, никакого Экзотического Сасэбо для меня не случится. Джордж Варевски поглядел на меня и ухмыльнулся: – «Сцукинсын Джекряк, прояб, а?» Судно идет и причаливает к какому-то спокойному зеленому берегу, вроде берегов Тома Сойера, где-то выше по течению от Лапласа, под погрузку масла в бочонках на Японию.
Я забираю расчет около $300, сворачиваю вместе с теми $300, что остались от железной дороги, взваливаю вещмешок свой снова на горб, и вот я опять пошел.
Заглядываю в столовую команды, где посиживают все ребята, и ни один на меня не смотрит. – Мне странно. – Говорю, «Ну, когда отход обещали?»
Они посмотрели на меня пусто, глазами, которые меня не видели, как будто я призрак. – Когда на меня поглядел Джорджи, у него во взгляде тоже это было, такое, что говорит: «Теперь, когда ты уже не член экипажа, на этой призрачной приблуде, ты для нас покойник». «Ты нам теперь больше низачем», мог бы добавить я, припоминая все те разы, когда они добивались моего общества ради скучных дымных заходов на треп в койках, а огромные жирные пуза свешивались, как ворвань в кошмарной тропической жаре, и ни один иллюминатор не открыт. – Или сальные признания в проступках, в которых не было шарма.
Преза, негра главного кока уволили, и он шел в город вместе со мной и попрощался на тротуарах старого Нового Орлеана. – Руководство там было антинегритянским – капитан хуже всех прочих. —
През сказал, «Вот бы мне хотелось в Нью-Йорк с тобой, и пойти в „Птицляндию“, но мне надо судно себе надыбать».
Мы сошли по трапу в безмолвии позднего дня.
Машина 2-го Кока курсом на Новый Орлеан просквозила мимо нас по шоссе.
Нью-йоркские сценки
В это время мама у меня жила одна в квартирке в Ямайке, Лонг-Айленд, работала на обувной фабрике, дожидаясь, когда я вернусь домой, чтобы составить ей компанию и раз в месяц сопровождать в «Радио-Сити». У нее меня ждала крохотная спаленка, чистое белье в комоде, чистые простыни на кровати. Облегчение после всех спальников и шконок, и железнодорожной земли. То была еще одна из многих возможностей, что она мне давала всю свою жизнь, чтоб я просто был дома и писал.
Я всегда отдавал ей всю оставшуюся получку. Остепенялся в долгих сладких снах, целоденных медитациях дома, писании и долгих прогулках по любимому старому Манхэттену лишь в получасе подземкой. Я бродил по улицам, мостам, Таймз-сквер, кафетериям, набережным, разыскивал своих друзей, поэтов-битников, и бродил с ними, у меня были любовные романы с девушками в Деревне. Я делал все с той великой безумной радостью, что бывает, когда возвращаешься в Нью-Йорк-Сити.
Слыхал, великие поющие негры зовут его «Яблоко!»
«Теперь там тебе замкнутый город Манхэттов, опоясанный причалами», спел Херман Мелвилл.
«Обвязанный вокруг сверкучими приливами», спел Томас Вулф.
Целые панорамы Нью-Йорка повсюду, от Нью-Джёрзи, от небоскребов. —
Даже из баров, вроде бара на Третьей авеню – 4 утра, мужчины все ревут в возбужденьи дзынь-чпок стаканов у поручней стойки с латунной подножкой, «ты куда это пшел» – В воздухе октябрь, в дверном солнце индейского лета. – Два продавца с Мэдисон-авеню, день-деньской работавшие, входят молодые, хорошо одетые, строго костюмы, пыхают сигарами, рады, что с днем всё, и наступает выпивка, бок о бок входят, улыбаясь, но места у ревущей (Еть!) переполненной стойки нет, поэтому они становятся вторым рядом от нее ждать и улыбаться, и разговаривать. – Мужчины и впрямь любят бары, и хорошие бары любить надо. – Здесь полно предпринимателей, работяг, Финнов Маккулов Времени. – Оробленные старосерые пьянчуги, грязные и пивохлещуще радые. – Безымянные грузовые автобусоводилы, на бедрах болтаются фонарики – старые свекольнохарие пивоглоты печально возносят пурпурные губы к счастливо питейным потолкам. – Бармены проворны, учтивы, заинтересованы в своей работе, как и в клиентуре. – Как Дублин в 4.30 пополудни, когда работа сделана, но это Третья авеню великого Нью-Йорка, бесплатный обед, запахи выхлопа, реки, обеда на Муди-стрит, дороге копоти, что мимомешается у двери, гитароиграющие герои с долгими бакенбардами вынюхивают на деревянных крылечках предвечерней дремы. – Но это Нью-Йоркские башни дальше высятся, голоса трещат калечатся поболтать и пережевать сплетни, пока Уховерт не выронит свой груз – Ах Джек Фицджералд Могучий Мёрфи, где же ты? – Полулысые, синяя рубашка драна, землекопы в дангери, обтрепанных по концам, в кулаках стаканы сиястеклянной пены поверх бурого предвечернего пива. – Под ногами рокочет подземка, а чувак в хомбурге и жилете, но без костюма, правляющий какой-то, переступает с правой ноги на левую на твоем латунном поручне. – Цветной дядька в шляпе, величавый, молодой, под мышкой газета, прощается у бара, тепло и отечески суясь к мужчинам – лифтер из-за угла. – И не тут ли, говорят, Новак, агент-недвижник, который, бывало, засиживался допоздна, держа равненье на то, чтоб выправиться и разбогатеть, в своей келейке белого червячка, печатая отчеты и письма, а жена с детками с ума сходят дома в 11 вечера – целеустремленный, встревоженный, в кабинетике Острова, прямо на улице неприметный, но открытый любым деловым предложениям и во младенчестве любое дело может быть мелким, как устремленье великим – сколько уж косточки его тлеют? и так свой миллион и не заработал, так и не выпил с Пока Жи Жи и Я Тоже Тебя Люблю в этой околовечерней пивной мужчин возбужденных, ерзающих табуреты и каблуками-подошвами скребущих придонные ногопоручни в Нью-Йорке? – Никогда не подзывал Старого Очкарика и не предлагал его красному от дужки носу выпить – никогда не смеялся и не давал мухе садиться ему на нос, как на посадочный знак – но посреди ночи прободение язвы оттого, чтоб разбогатеть и все лучшее жене и деткам. – Поэтому лучшая американская почва ему сейчас одеялом, сделанным на верхних фабриках «Хадсонова залива» Луноликого Сакса и притащенным сюда на телеге маляром в белой робе (безмолвным) окантовать скитанья его некогда слепленной плоти, а там черви пускай таранят – Обод! Так вкепайте еще пива, пьянчуги. – Громилы чертовы! Любовнички!