Джек Керуак - Море – мой брат. Одинокий странник (сборник)
Жлобье камбузного моря
Вы когда-нибудь видели, как огромный сухогруз скользит по бухте сонным днем, а вы тянете взгляд вдоль железной змеистой длины в поиске людей, моряков, призраков, что должны управлять этим грезящим судном, которое так мягко раздвигает воды гавани своей стальной рулькой носа с рылом, глядящим на Четыре Стороны Света Мира, а не видите ничего, никого, ни души?
А вот же идет он при свете дня, угрюмый скорбный корпус слабо вздрагивает, непостижимо позвякивая и позванивая в машинном отделении, пыхтя, нежно бурля сзади погребенным гигантским водвинтом вперед, трудясь в открытое море, к вечности, звездам сектанта полоумного помощника при паденье розовой манзанильевой ночи вдали от побережья печального прибойного мира – к дегтярницам других рыбацких бухт, таинствам, опийным ночам в иллюминаторных царствах, узким главным топталовкам Курда. – Вдруг, бог мой, понимаешь, что смотрел на некие бездвижные белые крапины на палубе, между палубами в надстройке, и вот они где… пестрые сотрапезники по кают-компании в белых тужурках, они все это время опирались неподвижно, как несъемные части корабля у люка в коридор на камбуз. – Время после ужина, весь остальной экипаж хорошо накормлен и крепко спит на припадочных шконках дремы. – Сами же до того покойные наблюдатели мира, пока выскальзывают во Время, что ни один наблюдатель судна не окажется не обманут и не изучен много прежде, чем увидит, что они люди, что они единственное живое в виду. – Магометанские чико, отвратительные мелкие славяне моря, выглядывают из безмозглых своих кухонных тужурок – негры в поварских колпаках, венчающих блестящее мучимое чело черное, – у мусорных баков вечности, где латинские феллахи покоятся и дремлют о притихшем полудне. – И О потерянные спятившие чайки ёкают, опадая вокруг серым и беспокойным саваном на движущийся полуют – О кильватер, медленно вскипающий в бурленье дикого винта, что из машинного отделения на валу вращается и заводится сгораньями и давленьями и раздражительными стараньями Германических Стармехов и Греческих Уборщиков с косынками пота, и лишь Мостик может направить всю эту беспокойную энергию к какому-то Порту Разума через громадные одинокие неописуемые моря безумья. – Кто в форпике? Кто на ахтердеке? Кто на крыле мостика, помощник? – ни любящей души. – Старый bateau[48] пробирается по нашей сонной бухте на покое и держит курс к Теснинам, устьям Нептунова Оша, тончающим, меньшающим, пока наблюдаем – мимо бакена – мимо мыса суши – безрадостная, прокопченная, серая тонкая вуаль дремы фляпает с трубы, разносит волны жара до небес – флаги на вантах просыпаются от первого морского ветра. Мы едва можем различить название судна, скорбно выписанное на носу и на борту вдоль фальшборта верхней палубы.
Вскоре от первых долгих волн судно это станет разбухающим морским змеем, пена прижмется, развертываясь, к торжественным устам. – Где дневальные, которых мы видели опиравшимися на уютные послепосудоуборочные поручни, на солнышке? Уже вовнутрь ушли, задраили заглушки долгому тюремному сроку рейса в открытом море, железо будет стянуто боньг и плоско глухо, как дерево на пьяных надеждах Порта, в лихорадочных бредовых радостях ночи на Эмбаркадеро первые десять выпивок белые бески попрыгивают в буром рябом баре, весь синий Фриско дик от моряков, людей, фуникулеров, ресторанов, горок, ночь сейчас, лишь белогорый городок уклонами за твоим мостом Золотые Ворота, мы выходим в море. —
Время час. Пароход «Уильям Карозерз» отплывает в Панамский канал и Мексиканский залив. —
Один снежистый флаг кильватера трепещет с кормы эмблемой зашедших внутрь дневальных. – Вы их видели, как проплывают к морю мимо вашего пассажирского парома, вашего цепномостого на-работу-катательного «форда», поваренковичные, сальнофартучные, испорченные, злые, убогие, как кофейные опивки в бочонке, пустяковые, как апельсиновая кожура на масляной палубе, белые, как чаячий помет – бледные, как перья – птичьи – одержимые похабные помойные ребята и сицилийские искатели приключений по усатому Морю? И спрашивали себя про их жизнь? Джорджи Варевски, когда я впервые с ним познакомился в то утро в Профкоме, выглядел настолько призрачным судомоем, плывущим к своим Сингапурам безвестности, что я сразу понял, что видал его уже сто раз – где-то – и знал, что увижу его и еще сто раз.
У него был тот чудесно развращенный вид не только преданного лихорадочного Европейского Официанта-алкаша, но также нечто крысиное и пронырливое – дико, он ни в кого не вглядывался, в коридоре стоял наособицу, как аристократ некоего собственного внутреннего безмолвия и причины ничего не говорить, как, вы убедитесь, и все истинные пьяницы в своей пьяницкой болезни, коя есть отсрочка от возбуждения, у них будет тонкая, вялая улыбка, смутная в уголках ртов и сообщающаяся с чем-то глубоко внутри них, будь то отвращение либо содрогающаяся похмельницкая радость, и не желают сообщаться с другими нипочем (это дело вопящей пиющей ночи), вместо этого будут стоять одни, страдать, улыбаться, в глубине души смеяться в одиночестве, короли боли. – Штаны у него были мешковаты, измученная куртка, должно быть, всю ночь мялась под головой. – Низко на конце одной длинной руки и пальце висел смиренно дымящий потерянный бычок, прикуренный несколькими часами раньше и попеременно зажигаемый и забываемый, и сминаемый, и носимый кварталами по содрогательно серой необходимой деятельности. – Глядя на него, скажешь, что он истратил все свои деньги, и теперь надо сесть на другое судно. – Стоял он, слегка согнувшись вперед в поясе, готовый к происхождению любой чарующе юмористической и иной случайности. – Низенький, светловолосый, славянский – у него были змеиные скулы, грушевылепленные, которые в пойле наканочи засалились и залихорадили, а теперь были бледной червяной кожей – над ними его изворотливые светозарные голубые глаза, косясь, глядели. – Волосы жидкие, редеватые, также измученные, словно какая-то Великая Длань Пьяной Ночи схватила их в жменю и дернула – весь скошенноватый, худой, пепельного цвета, балтийский. – У него был пушок бороденки – ботинки тертосношены. – Такого можно представить в безупречном белом пиджаке, волосы зализаны по бокам в парижских и трансатлантических салунах, но даже это ни за что не сотрет с него славянского тайного коварства в его взглядах украдкой, да и то лишь себе на башмаки. – Губы пухлые, красные, густые, сжаты и бормочны, словно чтоб промямлить «Сцукисын…»
Стали выкликать на работу, я получил должность каютного стюарда, Джорджи Варевски, вороватому дрожащему виноватому нездоровому на вид блондину досталось дневалить, и он улыбнулся своей изнуренной аристократической бледной отдаленной улыбкой. – Судно звали пароход «Уильям Карозерз». Всем нам полагалось явиться куда-то под названьем Армейская База в 6 утра. Я тут же подошел к своему новому товарищу по плаванью и спросил его: «А где эта Армейская База?»
Он перевел на меня взгляд с лукавой улыбкой – «Я тебе покажу. Встретимся в баре на Маркет-стрит, 210 – у Джейми – в 10 сегодня вечером – пойдем, переночуем на борту, доедем на поезде А через мост —»
«Лады, договорились».
«Сцукисын, мне теперь гораздо лучше».
«Что случилось». Я думал, ему легче оттого, что ему только что работа перепала, про которую он думал, что не достанется.
«Болел. Всю ночь вчера бухал все, что вижу —»
«Что?»
«Мешал».
«Пиво? Виски?»
«Пиво, виски, вино – чертову зеленую д-р-р-рянь —» Мы стояли снаружи на огромных ступеньках профкома в вышине над синими водами Залива Сан-Франциско, и вот они были, белые суда на приливе, и вся моя любовь восстала воспевать мою новообретенную моряцкую жизнь. – Море! Настоящие суда! Мое прелестное судно пришло, не во сне, а наяву со спутанным такелажем и натуральными помощниками капитана, и направление на судно запрятано в моем бумажнике, и лишь накануне ночью я пинал тараканов у себя в крохотной темной комнатке в трущобах Третьей улицы. – Мне хотелось обнять своего друга. – «Как тебя звать? Это здорово!»
«Джордж – Джордж-ии – Я полак, меня так и звать, Чокнутый Полок. Меня все так знают. Я киррряю и кирряю, и проябую все время, и с работы меня вышибают, на судно опаздываю – они мне тут еще один шанец дали – я так болел, что видеть не мог – а теперь мне чутка получшело —»
«Пивка прими, выправишься —»
«Нет! Я тогда сызнова начну, я ж че-окнутый буду, два, три пива, бум! И нет меня, слетаю, ты меня больше не увидишь». Жалкая улыбка, шмыг плечьми. «Так оно все. Чокнутый Полок».
«Мне дали ЖП – тебе КК».
«Они мене дают еще один шанец, а потом тока „Джорджи, бум, пошел вон, сдохни, ты уволен, ты не моряк, смешной сцукисын, проябуешь слишком много“ – я-то знаю», ощеривается он. – «Они мне по глазам видят, блестят, сразу говорят „Джорджи опять бухой“ – нет – еще одно пиво не могу, я не проябу ничё до отхода —»