Джон Кинг - Человеческий панк
Мои мозги расплескались вокруг, картины советских гимнасток на брусьях, плоскогрудые дети, вывернутые наизнанку, сносящие свободный мир. Может, она на стероидах, но что-то я сомневаюсь. Не вижу ни щетины, ни подозрительных мускулов. И дело не в сексе, что-то другое в её маленьком убежище, какая-то близость, отодвигающая всё плохое, распродажу нашей демократии медийным баронам и крупному бизнесу, более очевидная диктатура, чем здесь, в Советском Союзе, диктатура пролетариата, пролов, широкая резинка трусов, из которой можно сделать рогатку, пулять камнями по КГБ, шпионам и информаторам, прячущимся в тенях, подонкам этого мира. У Рики нежная и мягкая кожа, униформа висит на двери, грубая и мятая, трение толстого одеяла, голос по радио, как будто я могу постучаться в чудесную сказку, женщина стонет, оборотни бродят по степи. Кто я, где я — непонятно, всё происходит само собой, и вот я лежу на Рике, холодный отблеск окна в дюймах от моего лица.
Сердце Рики стучится, и я останавливаюсь, тянусь за подушкой. Она улыбается, говорит: «спасибо тебе». Что я джентльмен. Тот самый английский джентльмен, она о них слышала. Вижу своё отражение в зеркале, угольная чернота снаружи даёт телевизионную картинку моей верхней половины, и как будто я один. Представляю усталого казака, который сидит у костра и разглядывает наш поезд, видит вспышку, распахивает глаза, говорит своей лошади, что когда доходит до занятий любовью, британцы впереди планеты всей. Улыбаюсь своим мыслям, но Рика закрыла глаза и не заметила. Чувствую, что она кончает, двигаюсь быстрее, пытаюсь не смотреть на своё отражение, потому что там её не видно и похоже, что я трахаю матрас, она стонет, пот льётся с нас градом, надо сосредоточиться, работать жёстче, успеть вовремя, пускай грусть растворится. И снаружи, в прерии, одинокий казак расплескал бобы и уронил хлеб, косит глазом на своего пони, когда экспресс исчезает в ночи и тьма возвращается, глубокое одиночество земли снова переполняет мир, беспокойная лошадь на привязи.
Рика сидит в кресле, я лежу на кровати. Она курит, я по чуть-чуть отпиваю налитую водку. Вспоминается прошлая ночь, я ставлю стакан обратно. Она говорит, уже медленнее, тихим голосом, последствия чудесной сказки, радио выключено, она рассказывает, её брата послали воевать в Афганистан, он не вернулся. Она ненавидит правительство за убийство брата-. Он был на год младше, попал в списки пропавших без вести, но она знает, что никогда больше его не увидит. Иногда она представляет, что его взяли в плен моджахеды, что однажды он вернётся домой в Москву, но потом вспоминает всякие страшные истории, как афганцы месяцами мучают пленных, перед тем, как убить. И надежда быстро гаснет. У неё печальное лицо. Два его армейских друга приходили навестить семью, рассказывали, что он ушёл в патруль и потерялся в горах. С тех пор один из них покончил жизнь самоубийством, а второй спился. Она видит тело брата на плато, солнце испепеляет кожу, грифы клюют его мозг через пустые глазницы, борются за плоть его воспоминаний, сотни кричащих грифов хлопают крыльями, разбирают скелет по косточкам, они ломаются, смешиваются с красной землёй, ветер уносит пыль, выбеленный череп на поверхности другой планеты, такой ландшафт никогда не увидишь в реальной жизни. У неё в глазах слёзы, мне её жалко, представляю картины, которые она описывала. У каждого свои кошмары.
Привлекательная женщина, пойманная системой, носится туда-сюда по всему континенту, но находится под контролем, привязана к одному месту. Она начинает одеваться, напоминает мне, что сильно рискует, теперь, когда страсть утолена, она нервничает. Я бы остался на всю ночь, но знаю, что нельзя. Она тихим голосом говорит, что ненавидит коммунистов, политиков, которые забрали её брата, но приходится пользоваться тем, что есть. Выхода нет. Она ничего не может сказать. Всем её знакомым плевать на Афганистан. Говорит, мне повезло жить в свободной стране. Она восхищается Марго Тэтчер и Рональдом Рейганом, говорит, они на стороне простых людей. Она соблюдала правила, делала, как приказано, и теперь у неё хорошая работа. Ей доверяют. Говорит, я не понимаю, как мне повезло, не этими словами, конечно. Что хочет однажды уехать на Запад, где можно заниматься, чем захочешь, зарабатывать деньги, покупать одежду, свободно перемещаться, тратить деньги на всякие мелочи. Поднимает в воздух трусы на резинке, смеётся, улыбается. Однажды она приедет в Нью-Йорк и купит неглиже, романтическое бельё из романтического города. Но мне надо идти. Ей очень жаль. Ей страшно, и мне интересно, правда ли профессионалы следят за нами, рыскают по поезду, на жаловании у государства, или всё ещё хуже, так называемые товарищи сдадут её, а за это хозяева почешут у них за ушком. Как бы там ни было, начинаю одеваться.
Через пару лет после бесславной гибели фургона я купил другую машину, «Форд Гранаду», просторная тачка, мощный двигатель, по сравнению с фургоном впечатляет. Я разорился на хорошую магнитолу и всегда крутил музыку. Мы ехали кататься, если нам было скучно, хотелось сменить окружение, нас ждал Аксбридж или там концерт в Рединге. Чаще всего, если не пёрло напиваться в местных па-бах, мы ехали в Лондон, по любимым местам. Гранада не катила рядом с тачками янки, припаркованными у паба в Хитроу, куда мы любили ходить, но то были ребята из Хил-лингтона, их тюнингованные тачки с форсированными движками, галлон на пять миль; мы их терпеть ненавидели, их закос и стиль под америкашек, особенно когда Англия задыхается в смоге, бунты в Брикстоне и Токстете вылились в четыре или пять ночей хаоса по всей стране, от городов подхватили тему провинции, и к вечеру пятницы их было двадцать городов.
Позор, что политические баталии, взбунтовавшие всю Англию, в итоге уничтожили панк-сцену. С концертами всегда были напряги, но они всё чаще были связаны с политикой, и в конце концов группам типа Sham и the Specials приказали прекратить подрывную деятельность. То были трудные времена, СМИ делали из мухи слона, обвиняли не тех людей, промоутеры потеряли надежду. Национальный Фронт носил красные шнурки в мартенах, а Британское Движение предпочитало белые, хотя те из них, кого я знал, слабо разбирались в настоящей политике, просто считали взгляды правого крыла ответом левым среднего класса. Джимми Перси обосрали, НФ на его концертах и невруба-ющиеся СМИ. Он не закрывал двери ни перед кем, и его смешали с грязью. Так же вышло и с The Specials. Смешно, что они были как раз антирасистами, и раз уж они решили попытаться что-то изменить, им надо было говорить с теми, кто в теме. Чуваки с барскими замашками этого так и не поняли. В поздние семидесятые и ранние восьмидесятые страна была ужасно напряжена, и выходила отличная музыка, всем было что сказать, но в итоге СМИ победили и загнали панк в андеграунд.
Но «Гранадой» мы гордились. Однажды вечером в Ше-фердс Буш она спасла нам жизнь, за нами гналась толпа народа, они хотели нас по приколу порезать. Им не понравилось, как мы одеты. На следующий день мне пришлось выправлять вмятины, но мы выжили. Смайлз крутил нам «Screaming Target» всю дорогу по Аксбридж-Роуд, пока Дэйв не взбесился и не сказал, что не хочет слушать, как Big Youth распевает о Сионе, хотя половина этой группы — чёрные. Смайлз понёс про объединённые силы Слау под предводительством Адольфа Гитлера и Иосифа Сталина, предтеча будущих прогонов, но до сегодняшнего момента я об этом никогда не думал. У меня ещё поигрывало очко, когда я приехал домой.
Вскоре после того, как я купил машину, мы на неделю поехали к автофургону Дэйва, на побережье. Я, Дэйв, Смайлз, Клем, куча спальников и четыре ящика лагера. Крис перестал воровать и стал коппером. Мы редко его видели с тех пор, как он стал Старым Биллом, пока он не увидел свет и не ушёл. Он доставал всех, стал ужасно праведным, как если бы полиция была религией. Дэйв не слишком любил свой фургон, предпочитал дешёвый «Уотнис» на Майорке прогулкам по волнорезу и груде камней, но мы его уговорили. Это был дешёвый отпуск. Клем хороший парень, цыган, он мог пить, пить, пить — и не пьянел. Он не употреблял ни спирта, ни спида, но мог выпить двенадцать пинт за вечер и просить ещё одну перед закрытием. У него доброе сердце, но он никогда не увиливал от драки. Он казался козлом, но при этом настоящий джентльмен с девушками и ненапряжный с друзьями. Двенадцать пинт — на полном серьёзе. Мой рекорд — десять, и меня капитально развезло, а Клем мог пойти домой, а потом с утра подорваться с первым щебетом воробьев. Сульфат мы задвинули, предпочитали синьку. Спид слишком изнашивал организм и потом надоел. Мы чаще пили лагер, часто в пабах не подавали снейкбайт, от него люди ехали крышей, и мы переключились на сидр. Лагер рулит миром. Панк ушёл в андеграунд, и мы всё реже ездили на концерты. Бунт в Саутхолле тоже подпортил нам карму, особенно учитывая, как его освещали в прессе, и многие оригинальные группы остались в прошлом.