Иван Аксенов - Готы
— Да, круто пели, и звук вообще — не то, что наши или хохлы там…
— Я тебе — как гот готу скажу: они свое дело — знают. И билеты ведь дорогие были — а не жалко: ради такого. Попросили бы больше — выложили бы больше…
— Согласен, — соглашался.
— Ну так! — хлопал себя по бедрам Фьюнерал. — Тётя Соня…
Так стояли они несколько времени и разговаривали: Белка тем временем — успевала забрать свою шубу, проходила к выходу: стояла там, возле дверей и смотрела на Благодатского: ждала его.
Когда в очереди перед ним оставался последний гот, забиравший свое пальто — вздрагивал от неожиданности: видел почти прямо перед собой — сдававшую в тот же гардероб одежду — Евочку: маленькая, с полуопущенными веками и пьяным лицом — являлась она на послеконцертную тусовку: позади нее оказывались — думерша и Кавер.
В свою очередь замечала Благодатского.
Слышал тихий звук, который пропускали её губы: раскрывала глаза и тонким, дрожащим, замерзшим в холоде осенней ночи пальчиком — рисовала в воздухе неровное сердце. Смотрела пьяно и умоляюще, бросала гардеробщику — куртку, протискивалась не обращая внимания на окружавших к Благодатскому. Кидалась ему на шею, целовала в губы: не легко, а — долго и крепко: держала поцелуй, не отпускала охваченную руками шею. Тихо спрашивала с обычными своими интонациями:
— Как, ты уходишь? Останься… Я так хотела тебя увидеть, и чтобы мы с тобой поговорили и вообще… Мы так тогда расстались, я долго думала потом… Не уходи, пожалуйста…
— Нет, извини, — мягко отстранял её Благодатский. — Никак не могу. Я — не один, и мне нужно идти. Я тебе предлагал тогда телефон мой записать, ты сама отказалась…
Но Евочка — словно бы не слышала его слов: продолжала ныть:
— Почему ты мне не звонил? Я думала — подожду несколько дней, а потом мы с тобой увидимся и вообще… И поедем к тебе, ты ведь звал меня к себе, и я думала — потом… Не уходи, пожалуйста…
Казалось, что она — вот-вот расплачется. Находившиеся вокруг готы — с вниманием и удовольствием следили за происходившим: за маленькой страшненькой готочкой, пьяно атаковавшей уходившего пацана, которого ждала возле дверей выхода — другая девка. Благодатскому неприятно было их внимание и в то же время — приятно волновала встреча: не хотел казаться другим — бесценным и ненужным, бросающимся безоговорочно на любое оказавшееся в пределах досягаемости женское тело. Оборачивался и ловил её взгляд — смотрела на него, тихо улыбалась и качала головой. Взглядывал на Белку: стояла растерянная и не понимала: что происходит. Понимал: нужно заканчивать.
Говорил:
— Извини, мне пора. Если хочешь — дам тебе свой телефон: позвонишь потом, и мы с тобой встретимся…
— Не уезжай, не уезжай… — продолжала повторять и рылась в сумочке: искала ручку и бумагу. Кругом теснились и толкались готы: неаккуратным движением переворачивала вдруг сумочку и просыпала её содержимое — на пол: сигареты, салфетки, разлетевшийся плеер, из которого выкатывались батарейки и вываливалась аудиокассета.
— Блядь, — ругался Благодатский и садился на корточки: помогал собирать. Ситуация становилась все более похожей на скандальную — реакцией и голосами находившихся рядом. Кто-то ржал, кто-то кого-то звал, кто-то придвигался ближе. Приходилось действовать быстро: выхватывал у Евочки ручку, выдергивал из поднятой с пола пачки салфеток — одну: записывал на ней свой телефон, совал в руку готочке. Наскоро прощался, подбегал к Белке под любопытными взглядами. Брал ее за руку: уходили.
— Это… твоя девушка? — выдавливала из себя Белка, не удивляясь под впечатлением — глупости своего вопроса.
— Да какая девушка, так — знакомая, — отмахивался Благодатский. — Не обращай внимания…
— Она ничего, симпатичная… — бормотала себе под нос, когда выходили под глубокое черное облепленное крупными звездами — уже не октябрьское, а — ноябрьское небо: закуривали, держались за руки. Чувствовали холод. Шли к станции метрополитена.
— А по мне — крокодил, — сообщал Благодатский и думал, для чего она это сказала — польстить, или же зачем-то еще.
— Почему же ты тогда знакомился с ней, почему? — не понимала Белка.
— Сложно объяснять. Все равно не поймешь моих мотивов, плохо меня знаешь — да и вообще: мало кто понимает…
— Ну ты — попробуй хотя бы.
— Да как… Это вроде исследования такого: мне нравятся люди, ну не все — но многие, и я стараюсь изучить их, понять — что движет ими. Как они устроены, что любят, чего боятся. Чем ближе сойдешься с человеком — тем лучше это видно: во взаимоотношениях там, в бытовухе.
— Тебе наверное — для писательства такое нужно?
— Да при чем тут… Нет, ну и это конечно же — тоже. Просто это важно и нужно — я считаю. Прикладное человековедение, что ли…
— А я тоже вот недавно с одним пацаном познакомилась — он сначала такой был, ну, нормальный. Только потом, как я раз дала ему — ваще мудак стал невозможный: обращался со мной как не знаю с кем, — принималась тарахтеть Белка: чтобы спрятать непонимание и не вдаваться в подробности.
— Ну вот: говорил же — не поймешь… — усмехался Благодатский.
Видели вдруг на тротуаре перед собой — пьяного и грязного мужика, поднимаемого другим — трезвым и чистым. Подходили ближе.
— Что с ним, что с ним? — испуганно спрашивала и обращалась к пьяному грязному: — Мужчина, вставайте, вы ведь — замерзнете!
«Вот глупость!» — думал Благодатский и говорил вслух: — Надо помочь…
Подходил к чистому трезвому: вместе они поднимали бесчувственное тело, усаживали на тянувшееся вдоль тротуара гранитное возвышение с невысоким забором.
— Замерзнет на хуй, — сообщал Благодатскому незнакомый мужик. — Иду — смотрю — лежит…
— Надо его вон туда, на лавку отпереть. Там все-таки — не камень, а — дерево: не так холодно…
— И то верно, — соглашался: брали вдвоем — под руки и тащили. На пути к лавочке Благодатский отмечал про себя, что грязь на мужике — сухая и не пачкается, а также — практически не чувствовал обыкновенного в таких случаях мерзкого запаха.
Усаживали на лавочку, переглянувшись решали, что — сделать больше нечего и уходили: каждый в свою сторону.
— Ой, мне так его жалко. Нет, реально: это такой ужас!.. Он же замерзнет… — говорила Белка.
— А мне — не жалко. Он ведь сам пил, никто не виноват, что — дошел до такого состояния. Синячьё жалеть нельзя, да и вообще все пьющие — заслуживают отвращения только. Если человек сам к себе так относится — с какого хуя я должен к нему относиться иначе, лучше? Глупость. По-хорошему — жечь бы их в печках вместе с наркоманами: если совсем опустились и ничего делать не могут…
— Ты что, ты что! — взмахивала руками. — Нельзя никого жечь, нельзя! Ты что!
— Может и нельзя, — соглашался раздумывая Благодатский. — Но уж очень порой хочется…
Молча доходили до метро, садились в нескоро и небыстро подъезжавший поезд. Белка доставала и читала маленькую книжку в мягкой желтой обложке, а Благодатский — рассуждал про себя о том — помог бы он пьяному грязному, если бы не оказалось рядом испугавшейся и замельтешившей Белки: «Скорее — да, чем нет. Я ведь не для того, чтобы почувствовать — какой я добрый и хороший, помогаю говну всякому: мне эта хуйня — до пизды. Просто можно помочь — так помогу: не ленивый и не пидор, как некоторые. А не захочется — и не помогу, пройду мимо и будет мне по хую, только несколько неприятно — из-за того, что люди могут так относиться к самим себе».
С такими мыслями приезжал в центр и доходил с Белкой до её дома: поднимались лифтом в квартиру, раздевались и шли на кухню.
Ночь оказывалась долгой: Белка юлила и виляла, рассказывала горы историй из своей личной жизни. Странно смотрела на Благодатского.
«Бля», — думал. — «Может, не хочет ебаться? Да нет, с чего бы — все ведь хотят ебаться… Может, думает со мной длительные отношения завести? Чего ей надо: совершенно не ясно…»
Старался поддерживать по возможности беседу, вливал в себя уже порядком надоевшее за вечер и ночь — спиртное. Много курил. А когда за окном начинал подыматься серый осенний рассвет, холодный и медленный, не выдерживал: сообщал, что желает улечься.
— Да, да, конечно… — убирала со стола, быстро двигалась по кухне — бряцая посудой. — Ты давно наверное хочешь, а мы всё болтали… Только нам придется в одной комнате спать ложиться, но там места хватит — кровать большая, да и вообще…
Совсем ничего не понимал Благодатский: даже и не предполагал, что могут лечь в разных комнатах. «Хуй с ним — со всем!» — решал и отправлялся в ванную, а оттуда — в комнату Белки с мыслью: «Будь что будет, а на рожон — лезть не стану. Хуй их разберет, ёбаных девок!»
Стелила постель: с простыней, двумя подушками и одеялами. Ложилась почему-то — не снимая черного платья с серебристой надписью поперек груди. Поворачивалась спиной к Благодатскому. Чувствовал, что страшно устал и хочет спать после всего выпитого, выслушанного и выстоянного в клубе. Думал: «Может — уснуть, и пошла она на хуй? Чего она юлила и кобянилась, а теперь — отвернулась в другую сторону: типа меня здесь и нет… Выебу ее как-нибудь в другой раз…» Но постепенно — в душе подымалась злоба и благородное негодование: «А хули я тогда — сюда перся? Там ведь — другие девки были: и Евочка пьяная, и вокалистка Леопардова. И Неумержицкий где-то потерялся, а я приехал сюда, к девке, побеседовал с нею на высокоинтеллектуальные темы и теперь — возьму и спокойно усну? Нет уж, хуя… Как только вот теперь к ней обратиться — с предложением? Почем я знаю, какая у этих московских крутых молодёжей манера обращаться друг с другом в подобных ситуациях? У них свои ведь должны быть стереотипы: я-то привык к другому — к низам. Мои готочки все с окраин да из провинций все время были… И даже та, моя, с которой наконец-то сговорился и вскоре попаду к ней — и та: приехала черт знает откуда и работает — официанткой и посудомойкой. Есть ведь разница между посудомойкой и внучкой архитектора, строившего сталинские высотки, которая живет — в самом центре… В любом случае так или иначе нужно выступить, а то — просто уважать себя не смогу: может, не столько и ебаться хочется, сколько — поддержать уровень и не уронить планку».