Алексей Синиярв - Буги-вуги
— Споют еще, погоди. Еще как споют.
— Споют, — протянул Маныч. — Ой, споют. Чего не спеть-то? У нас только запоют, а уж там подхватывают. Слышали: русский народ не есть народ — это человечество. И гении всечеловечны. Слушай больше придурошных училок — они еще и не то наговорят. Детский сад. «О, русский глупый наш народ». Пушкина слова, кстати. Александра Сергеича. Уж кто как не он, да? А кому он окромя нас нужен? За бугром Пушкин — полный никто. Это уж поверьте мне. Да и нам… Ты много Пушкина читал? «Капитанскую дочку» в школе «проходил», да лукоморье-дуб зеленый. Вот и весь поэт до копейки. Настоящий народный поэт — он неизвестен: «Постой паровоз, не стучите колеса, кондуктор, нажми на тормоза». А что до сердца из груди… Видишь ли, дорогой мой, — почесав нос, сказал Маныч, — искусство, даже трагичное, всё равно несет позитивный ответ, хотя бы даже и тем, что оно уже есть. Своим существованием. Хотя бы самой постановкой проблемы. Жизнь всегда есть и будет как взаимодействие «йес» и «ноу», с окончательным «йес». Трагичность трагичностью, само собой, но жизненная позиция русского искусства, если мы о нем говорим — всегда была «да». Жизнеутверждающая позиция, говоря языком искусствоведки, которую никто не ебёт — до чего она, жиздра замороченная, стршным-страшна. Не всегда примиряющая позиция, но позитивная. Вечная тень «нет» подразумевается, но «да» в силах ей не покориться. Диссонанс в консонанс. Чем сильнее Ирод, тем неизбежнее чудо. Вот так вот, — откинулся на спинку стула Маныч. — А ты, Михаил, русопят какой-то…
— Русопуп, — хихикнул Лёлик.
— Мандюки вы, сороконожки. Если я не врубаюсь, то и молчу в тряпочку. А на что понимание имею — то моё!
— Ты-то понял, — сказал Лёлик. — А я вообще не въехал. Этот про попа, тот про Ерёму.
— А потом наоборот, — засмеялся я. — Давайте выпьем, а то еще сейчас миролюбивую политику начнете обсуждать. Чего вы друг на друга накинулись? Сидим, отдыхаем. Живи и жить давай другим.
— Правильно. Грамотно, старик, говоришь, — поддакнул Лёлик.
— Не ехидничай. Язва.
— Давай курнем, что ли?
— Откуда?
— У Артухи всегда есть. Курчавый, колись, давай. Привез наверно из Москау?
— Нет у меня.
— Да ладно. Не зажимай.
— Нету говорю. Было бы — не жалко.
— Анаши бы хорошей достать, — цыкнул Лёлик. — Тогда с любой телкой, лю-б-б-ой! Она царица будет, а ты, как шах! Мустафа раз иссыкульского привез, черного. О-о, кайф. Улётный. Та-а-а-кие таски. Карван-сарай. Тащишься: минута — целый год. Я к себе поднимался на четвертый этаж, так казалось всю жизнь иду. Пришел домой и в коридоре по половику еще топаю автоматом, остановиться не могу.
— Но и депрессняк потом… Блин. Глаза б на себя, любимого, не смотрели.
— А с Додиком раз обдолбались, летали самолетами аэрофлота. Я говорю: ты будешь истребитель «МИГ-25», а я «ТУ-134». Идем по улице, лета-а-а-ем, — мечтательно сказал Лёлик. — Вещь.
— Так придумаешь: «я — птичка», нырк в окошко — и вечная память.
— Не-а. По земле. Земные птички, не ласточки. Или сунешь руку в карман, а он глубокий-глубокий, не то что до земли, а будто колодец. Прикольно, блин. Щепка, как бревно — не переступить. Заносишь ногу, заносишь…
— Десять тысяч микрофонов.
— Чего?
— Моррисон из кайфа только алкоголь признавал. Как нажрется — так ему микрофоны мерещатся. Чем больше вмажет — тем больше микрофонов. Один раз к нему заходят — в уматень. Хана району. Растолкали от греха, а он и говорит: «Десять тысяч микрофонов!»
— Это не «хана району», это уже белочка. И три белых коня, уносят меня…
— А всё-таки Моррисон — чувак.
— Да. «Дверки» — это дело, — согласился Маныч.
— Поставь, если есть.
— Есть-то есть, а ставить не буду.
— Вот говно, а?
— Да, говно. Я — говно.
— Дай шмали, покурим.
— Рожу я тебе, что ли?
— Павлины, говоришь?
— Ну ладно, что вы, как дети! С двух бутылок улетели.
— Два дня не жрамши.
— А забыл третьего дня чай пили?
— Так ведь без сахара.
— Отдыхай! Лупень.
— Я пойду похезаю. Где у тебя дабл?
— В коридоре. Толчок не обсруляй. Потом соседи с калом скушают.
— Э-эх, — вздохнул Лёлик, повертев пустой стакан. — Чай не водка — много не выпьешь.
— Ладно, — раздобрился Маныч. — Хоть вы и гондоны, конечно…
— Штопаные, — радостно подсказал Лёлик.
— Для компрессов берег, — сказал Маныч, достав откуда-то из стены бутылку пшеничной.
— Богдыхан! — резюмировал Минька.
— Поставь музон какой-нибудь, — попросил я. — А то сидим, как монахи.
— Только музыку для толстых, — Маныч помял, потискал брюшко двумя руками. — Тунеядца хоронили, плакали подруги. А два джаза на могиле дули буги-вуги.
— А что, — оглядев стол, изумился Лёлик, — зажевать нет ничего что ли?
— Фейс не треснет? Рукавом занюхаешь. Вилочкой пореже мечи.
— Хоть бы печенюшку какую дал.
— Ищи, что найдешь.
Нашли. Ополовинили.
— Кушать много вредно, — осоловело покрутил глазами Маныч. — Человеку много не надо — перехватил и хорэ. Чтоб кишка не сосала. Ну, иногда, может захочешь селедки с лучком, постным маслом и картошечкой…
— Ой, и не говори.
— И купи. Купи селедочки, поешь, раз организм требует. Значит витамина ему не хватает.
— А лучше мослы погрызть, как пираты.
— Тоже себе не откажи. А то можно, знаешь… Человеку не много надо. Это нам постоянно на головку: кап-кап. Откуда все знают, что мне надо, а? Это надо, то надо. Шнырь сюда, шнырь туда — запыхался. Купили стенку, теперь купим софу, а там, глядишь, накопим и на трехцветный телевизор — мечту идиотов. Счастье привалило. Надо всё это? Ни на хер никому не надо. Жизнь не так проста, как она кажется — она куда как проще. Винца граммулечку, поплясать, песен попеть, поговорить за любовь-ласку с каким гондоном штопаным, пообщаться. Правда, Миша? Вот что надо. А то — дела, заботы, хлопоты. Они сегодня, завтра, и всегда. А жизнь одна. Единственная. И не слишком длинная. И вся, от корки до корки вся! в заботах. Ну ни хуйня? Абсолютнейшая. А надо оно тебе? Спроси-ка себя. Такой ценой. Надо? Я, лично, живу по принципу: не бери тяжелого в руки и дурного в голову, и всем другим советую: живи себе нормальненько, не беспокойся, не спеши, и не работай. Это — самое главное. Лучше плохо отдыхать, чем хорошо работать. Работа — от слова «раб». От работы кони дохнут и трактора-комбайны ломаются, а они-таки железные. — Маныч пощелкал ногтем по крутому боку самовара. — Опять же организм изнашивается. Потаскай-ка бетон — наживешь радикулит. Умственная работа — сплошные нервы. Классики что писали? Работай, работай, работай, ты будешь с уродским горбом, за долгой и честной работой, за долгим и честным трудом. Нет уж. Умней будет просто по улицам ходить, воздухом дышать. А то все спешат, бегут. Куда? Куда бежать-то, ебёна телега? Да ты не беги, не спеши — больше толку будет. И не работай — ты же меньше всем вреда принесешь. От твоей работы один вред. Остановись! Поиграй лучше, инструмент освой. Лучше в музыке потрудиться, чем ногами елозить, на диван зарабатывая. Ну, заработал ты этот диван, пожрал, завалился, брюхо рядом упало, в телевизор куриной слепотой пялишься. Тьфу! И все тебя туда-сюда, то сделай, это сделай. Всё кому-то сделай, всё кому-то надо от тебя. А тебе самому что? Скажи: «А ну вас всех в верзуху! Я — есть я, и лучше меня нет никого, и я для себя — самый лучший на свете». Себя любить не будешь — и никто тебя не полюбит. Если себе нравишься — значит кому-то еще понравишься. Вот и сделай что-нибудь для себя — пожрать чего-нибудь вкусненького купи, стопочку дёрни. А! и хорошо! и поебать! Чего ты — хуже других?
— Вот у меня батя, — всунулся Лёлик, — приеду, пойдем с ним в магазин, накупит всякой вкуснятины, такого, знаешь. Я говорю, слышь, пап, дорого. А мы с тобой дешевые что ли, отвечает.
— Во, — прохрипел Маныч, зажевывая. — Есть монета — не жмись. Погуляй, пожри качественно. Не будет денег — а и шопен с ним. Что будет потом — посмотрим. Жизнь-то не кончилась. Она любит тех, кто любит ее. Будешь так жить — ни болезней не будет, ничего. Здоровье ать-два. Выспался, потянулся, в окно поглядел. Зашибись. У меня дома, верь не верь, будильника нет. Выкинул. Надо было пойти. А, — махнул он рукой, — просить, в общем. Тьфу! Противно, гадость. Я, как путный, спонталыку сбился: будильник завел, рубаху нагладил. Утром: трень-брень. Да звонко так. И не умолкает. Ах ты, засранец! раз! в окно. Хер вам!! Бляди ёбаные. И снова спать лег. Во!! Хера! Я себе принадлежу, а не вам. И ложил большой, толстый и красный карандаш на ваши дела! Как небо на мои дела плевало, так я плюю на милости небес!!
— Сильно!
— Не понял.
— Сильно сказано.
— Вознесенский. Знаете ли, судари, — воодушевился Маныч, — что поэт — это Голос Бога? Что жизнь можно понять, когда читаешь Поэта? Только он укладывает ее навзничь, в три строки. Как трехрублевую вокзальную. Вообще, я вам скажу… Жизнь можно понять только через другого человека. Не обязательно, ну да ладно… Через музыканта, поэта, писателя. Через тех, кто её… — Маныч два раза подряд икнул и было призадумался на пару секунд: что это с ним. — Но через Поэта, — он указал пальцем в потолок, — в первую очередь, потому что поэт — не человек. Он больше, чем человек. Он — дух. Он — любовь Бога. Он — символ Начала. Поэт расставляет слова по порядку, находит им место и смысл. В этом и есть его Таинство — найти то самое Слово. Царь перед ним — говно. Кто был первый Поэт? Адам. Всем дал названия: животным, птицам, растениям. Дал имена всему загадочному. И разгадал эти Тайны. Выдумал свой собственный мир. Из гласных, шипящих, звенящих, свистящих, согласных и не согласных. И получилось ведь, нет? Тиг-гг-ррр! Кош-шшш-ка. Птич-ч-ч-ч-ка. Не абы так. С любовью.