Антон Соя - ЭмоБоль. Сны Кити
Как ни странно, я не был одинок в своих устремлениях. Может быть, сказалась близость границы с Польшей и возможность смотреть на халяву все их музыкальные каналы по телику. Может, серость и безысходность окружающей жизни пинками подталкивали нас в волшебный мир живой некоммерческой музыки. Но, так или иначе, в провинциальном индустриальном малороссийском городке вовсю шла прогрессивная музыкальная движуха. Выбор был шикарный: одна пост-рокерская группа, два коллектива, игравшие альтернативную электронику, рэперская формация и даже олдскульный панк-бэнд. Я же придумал играть эксцентричный и шокирующий эмокор. Семь лет назад это было реально круто. Мне исполнилось семнадцать, я только что закончил школу, отец уже с опаской поглядывал в мою сторону, не хватался за ремень, а нотации предпочитал читать издалека. А я ужасно боялся стать таким, как он, и прожить серую скучную жизнь.
В течение месяца я собрал банду. Нашёл очкарика-аутиста, пишущего гениальные психопатические тексты и прячущегося от мира за барабанной установкой. Нашёл лузера-басиста, вечно накуренного, но, несмотря ни на что, виртуозно попадавшего в ноты. Нашёл красавца гитариста-металлиста, который, моментально приторчав от нового позёрского имиджа, состриг свой хайр, оставив себе сорокасантиметровую чёлку. К тому же он оказался неплохим мелодистом. Себе же я скромно отвёл место вокалиста, лица и лидера группы. Я неплохо пел и имел отличный опыт ора, получив его под отцовским ремнём, который, несомненно, помог мне неистово гроулить со сцены. Страшно боясь провала и выступлений перед живыми людьми, я приступил к репетициям.
Случилось чудо — собрав аншлаг визжащих девочек на первом же концерте, мы через год стали местными звёздами. И пошло-поехало. Мечта сбылась. Фестивали в Киеве, Харькове и даже в Кракове, киевский толстый продюсер, подписавший с нами кабальный пятилетний контракт, клип на украинском «М-tv» и российском «А-1», восхищённые взгляды толпы, несмолкаемые крики радости в ушах, запись первого альбома на студии «Нева» в Питере, обложки глянцевых журналов, гастроли-гастроли-гастроли и девки-девки-девки. Не знаю ничего круче, чем стоять на сцене, петь и видеть, как тридцать тысяч человек подпевают тебе твою песню. Два года пролетели как один день. Один счастливый день. День победы над трусом внутри. День, когда отец поздно вернулся с работы. Дома я появлялся редко. С отцом почти не общался. Знал, что он вышел на пенсию и организовал какую-то тёмную охранную фирму. Брат оканчивал школу и смотрел на меня теперь не только с восхищением, но и с гордостью. Я подарил ему гитару, и он ночами, прячась от отца, учился играть. Сделал чёлку, как у меня, и, захлёбываясь от счастья, рассказывал мне, как получил за неё леща от папаши. Сестрёнка выросла и стала не только красавицей, но и фанаткой моей группы. Знала все мои песни наизусть, подсадила на них всех своих подружек и старалась не пропускать наших сейшенов в окрестных городах. Мама гордилась мной и прятала от отца тайно собранные вырезки из прессы и наши афиши. Прекрасно! Жизнь удалась.
На какое-то время мне даже показалось, что я потерял свой страх навсегда, перестал быть трусом, и я немедленно за это поплатился. Всё вышло пошло и тривиально. Наркота. Она, родимая. Сколько себя помню, все вокруг курили травку, варили травку, пыхтели, как заводские трубы. Косячина в зубах была привычней, чем пиво в руке. Пиво ещё нужно купить, а ганжубасом всегда можно разжиться. Даже менты, которые винтили нас, школьников, за траву, раскуривались у себя в отделении, не стесняясь нашего присутствия в обезьяннике. Потом меня забирал домой отец и порол до крови. Все курили траву, но не всех за это пороли. На гастролях мы практически не бухали, держали сухой закон. Зато дули постоянно. Потом появились таблетки. Так, интереса ради, ну, и для куража на сцене. Ну и наконец какой-то добрый дяденька накурил меня герычем в гримёрке после концерта в Харькове. Бесплатно накурил, хотел, наверное, сделать приятное. И мне действительно стало приятно и легко, и страх исчез, и вместе с ним исчез год жизни.
Я реально не могу вспомнить тот год. Так, отдельные яркие моменты и рваные фрагменты. Вот я лежу на белом сияющем кафеле, и почему-то надо мной склонились обеспокоенные лица моих музыкантов. Вот я прыгаю с огромной сцены прямо в зал и бью кулаком в нос здоровенного скина в армейских подтяжках. Вот забываю слова песни на пивном фестивале, и мне кажется, что зрители находят это забавным, — смеюсь до колик вместе с ними. Вот снова дерусь, теперь с дембелями в тамбуре поезда Одесса — Киев. Мне казалось, что всё по-прежнему прекрасно, я держу мир в руке, крепко сжав его, как микрофон, и крича ему в ухо свои песни. Казалось, что всё под контролем.
Что что-то идёт не так, я понял только, когда из группы ушли барабанщик и басист. Я посчитал их предателями и стал искать новых. Потом перестал отвечать на звонки продюсер, а потом я и вовсе обнаружил себя лежащим в клинике, на третий день чистки, откуда немедленно сбежал в ужасе, осознав, что сам разрушил всё, что у меня было. Разрушил своими руками. Страх вернулся вместе с колодцами на венах на этих самых руках. Все меня бросили. Со мной остались мой гитарист, моя семья и желание немедленно ширнуться. Лишь так я мог теперь избавиться от страхов. Герыч заменил собой мою прекрасную прошлую жизнь. Брат и сестра смотрели теперь на меня со смесью отвращения и жалости, мать опять плакала, отец делал вид, что не замечает меня. Но из ментовки регулярно отмазывал и забирал. Молча и не глядя мне в глаза. Забирал и из грязных притонов, куда меня периодически заносил друг Герыч. Какая там музыка, какая там группа — всё кануло в прошлое.
А в одно прекрасное утро я проснулся прикованным к самой настоящей тюремной шконке, испугался и решил, что отцу надоело тащить меня за шкирку по жизни, он не забрал меня у ментов и меня посадили в тюрьму. Но ещё больше я испугался, что мне здесь будет не найти дозу. Поэтому первое, что я спросил у матери, которая подошла ко мне, было не «где я», и почему она спокойно прошла ко мне в камеру, а может ли она принести мне «китайца» или хотя бы «винт»? Мама принесла мне курицу поесть, а ещё принесла больничную утку и сказала, что отец договорился, чтобы меня продержали в предвариловке, пока я не переломаюсь. Я чуть не убил её этой уткой. Бедная мама! Сколько она со мной натерпелась тогда. Целую неделю я не ел, бился в припадке от боли и злобы, ревел, угрожал, умолял, ругался, кричал ей в лицо страшные вещи, костеря её и отца на чём свет стоит. А она только поила меня как младенца из кружки-непроливайки сладеньким морсом, перевязывала разбитые руки-ноги и голову и обтирала пену со рта и моё мечущееся тело мокрым полотенцем. Почти месяц она провела рядом со мной на своём посту и ни разу меня ни в чём не упрекнула.
Мама победила. Я начал есть, перестал клянчить дозу и даже поверил в то, что сумел избавиться от наркозависимости. Вместе с рассудком ко мне вернулся страх. Я боялся возвращения в реальный мир, где ещё недавно был королём, боялся, что меня никто не полюбит, боялся позора, боялся смотреть в глаза сестре и брату, которые за месяц ни разу не пришли ко мне. Как и отец. Я боялся выйти из своей камеры. Трус внутри меня праздновал победу. Но недолго. Как только я вернулся в мир, все мои страхи развеялись. Группа с радостью собралась снова, поверив в моё триумфальное возвращение в трезвость, соскучившись по гастролям и славе, и мы резко ринулись навёрстывать упущенное.
Правда, не всё оказалось так просто. Эмокор перестал быть новым и привлекательным явлением. У нас — и так абсолютно вторичных — появились эпигоны, занявшие нашу нишу и забравшие нашу публику. Над эмо-стилем, опозоренным позёрами, теперь все откровенно глумились. Нам пришлось заново завоёвывать уважение своих же фанатов новыми песнями и новым ню-металлическим имиджем. Но всё это было мелочами по сравнению с радостью творчества. Мы заряжались эмоциональной отдачей от радостно орущих залов, купались в суете репетиций и гастролей и собирались засесть плотняком в студии за записью второго альбома. Я уже полгода прожил на чистяке и очень боялся сорваться. Семья поддерживала меня, я снова с удовольствием ловил ободряющие взгляды брата и сестры, мама держала за меня кулаки, и даже отец, да-да, даже отец пару раз по-дружески похлопал меня по плечу при встрече, повергнув в полное недоумение. Честно говоря, в первый раз у меня от его неожиданного жеста рефлексивно брызнули слёзы.
Казалось бы, жизнь налаживалась. В ней не хватало только любви. Я мечтал о настоящей любви, Любви с большой буквы «Л». Не о сексе с группиз в туалете гримёрки, а о безумной яркой страсти. А вот её-то мне и стоило бояться больше всего. В тот вечер мы репетировали новую песню на сцене заводского клуба. Песня называлась «Любовь и Смерть», и я орал, что смерти нет, пока ты любишь, а без любви жизнь хуже смерти. А потом увидел в зале её. Она стояла там с подружками, и они громко смеялись, бесстыдно показывая на меня пальцами. Подружек я сразу перестал видеть. Только её. Обычно охрана никого не пускала на наши репы. Такой закон. Но она была девушкой человека, который крышевал клуб. Его звали Клык, и он сам себе был закон. Круче и опаснее его тогда в нашем городке никого не осталось. Он любил ретро-машины, мою группу и её. Она была маленькая, худая, гибкая, как чёрная пантера, смуглая, с широким насмешливым ртом и бешеными цыганскими глазами. Я не знал, как её зовут, но в миг, когда увидел чёртиков в карих искрящихся глазах, понял, что теперь боюсь только одного — что она меня не полюбит. Мир исчез. Провалился в тартарары. Через минуту мы уже целовались прямо там, у сцены, не слыша окриков и предупреждений друзей и подруг, и её тихий бархатный голос шептал мне в ухо что-то невообразимо приятное и трогательное. Через пятнадцать минут мы мчались по ночному городу на её мотоцикле, причём я сидел сзади, как два сокровища нежно сжимая в руках её острые пульсирующие груди, и заходился счастливым смехом, что есть силы задрав голову к чёрному летнему украинскому небу, усыпанному таблетками звёзд.