Генри Миллер - Плексус
А следом на ними неведомая сила утянула меня в увлекательный мир индейцев майя, оттуда – к завораживающим преданиям об Атлантиде и затерянной земле My, о каналах, избороздивших Южную Америку от одного края до другого, о городах, взмывших в воздух, когда зашевелились Анды, о морском пути между островом Пасхи и западным побережьем Южной Америки, о сродстве америндской и ближневосточной культур, о тайнах алфавита ацтеков, пока наконец мой долгий, извилистый и тернистый путь не привел меня в сердце Полинезийского архипелага, где я открыл для себя Поля Гогена и помчался домой, унося под мышкой «Ноа Ноа». Его письма и историю его жизни я проглотил не отрываясь. До жизни и писем Винсента Ван Гога оставался лишь шаг.
Спору нет, знать классиков необходимо; но, быть может, еще важнее знать в деталях литературу своего времени, которая сама по себе неисчерпаема. Что касается писателя, для него важнее того и другого читать все, что вообще попадается под руку. Читать, читать и читать. Все подряд. Повсюду совать свой нос. В подернутых плесенью толстых фолиантах, хранящихся на полках каждой большой библиотеки, погребены горы сведений, собранных сгинувшими в безвестности авторами, изучавшими неисчислимое множество тем и предметов. Эти предметы и темы порой малоинтересны и незначительны; однако статьи о них насыщены таким количеством мыслей, идей, дат, фактов, фантазий, чудачеств, чудес и пророчеств, что действуют сильней экзотических наркотиков. Самые волнующие приключения нередко начинались для меня с поисков определения незнакомых слов. Коротенькое словцо, мимо которого рядовой читатель пройдет, не заметив, для писателя может стать настоящей золотой жилой. От словарей я кидался к энциклопедиям, указателям, громоздя вокруг себя высоченные груды всевозможной справочной литературы. Соорудив такую книжную цитадель, я закатывал там настоящий пир духа. Рылся в старых книгах, раскапывал какие-то факты, мусолил страницы, шарил, выискивал… Я изводил горы бумаги, делая какие-то записи, пометки, переписывая многостраничные цитаты. А иногда просто выдирал из книг нужные страницы.
В промежутках я совершал набеги на музеи. Служители, с которыми мне доводилось иметь дело, свято верили, что я пишу книгу, которая внесет важный вклад в науку. Я напускал на себя такой вид, что окружающие считали, что мне известно гораздо больше, чем я могу открыть. Я уклончиво отзывался о книгах, которых в глаза не видел, тонко намекал на дружбу со знаменитостями, о которых слышал лишь краем уха. Без тени смущения я мог сообщить, что являюсь обладателем ученых степеней, о которых мог вычитать в какой-нибудь книжке. Послушать меня, так чуть ли не все известные деятели в области антропологии, социологии, физики и астрономии ходили у меня в приятелях. Когда меня начинало заносить, я бормотал нечто невнятное, делая вид, будто направляюсь в туалет, и срочно ретировался в сторону выхода. Заинтересовавшись генеалогией, я подумал, что было бы неплохо некоторое время поработать в соответствующем отделе публичной библиотеки. По счастью, оказалось, что, когда я позвонил, им позарез требовался человек как раз на такое место. О подобном везении я и мечтать не мог. Они готовы были тотчас принять меня. Заявление о приеме на работу, которое я заполнил в кабинете директора, было вымышлено мною с начала до конца. Пока бедняга распространялся об особенностях профессиональных технологий, я гадал, сколько им потребуется времени, чтобы меня раскусить. Директор лез из кожи вон, вводя меня в курс дела и посвящая в тонкости будущей работы, лазил по углам, извлекая необходимые бумаги, документы, папки и прочую дребедень, потом созвал всех сотрудников, чтобы меня представить (секретарша тем временем сновала из приемной в кабинет и обратно, передавая поступившие сообщения, – ни дать ни взять шекспировская пьеса). Мне довольно быстро наскучила его трескучая болтовня, я вспомнил, что Мона ждет меня к завтраку, и, прервав пространные объяснения директора, спросил, где находится туалет. Директор запнулся и с недоумением уставился на меня, как бы намекая, что приличия ради можно было бы и потерпеть. Но из моих красноречивых жестов и умоляющего взгляда явствовало, что конфуз случился неожиданно и если он тотчас же не укажет мне нужное направление, то все произойдет прямо у него на глазах (на полу или в лучшем случае в корзине для бумаг). Когда мне наконец удалось вырваться из его мертвой хватки, я схватил пальто и шляпу, по счастью брошенные на стуле прямо у дверей, и опрометью устремился наружу…
Мною владели две непреодолимые силы: тяга к знаниям, мастерству, техническому совершенству, неисчерпаемому опыту и страсть к порядку, красоте, стройности, наслаждению, саморастворению. Я сравнивал себя с Ван Гогом, мечтавшим жить бесхитростной жизнью, в которой нет места ничему, кроме искусства. О его безграничной преданности искусству свидетельствуют письма из Арля. Много позже мне посчастливилось побывать там, хотя, читая эти письма, я даже не надеялся на это. Ван Гог считал, что в жизнь надо привнести больше музыки. Он не уставал восхищаться суровой красотой и достоинством, какими была отмечена жизнь японских мастеров кисти, их свободной от всяческих излишеств естественностью, строгостью, простотой. Именно эти свойства японского быта: неприхотливую, обнаженную красоту, неподдельную элегантность, вселяющую спокойствие и уверенность, – я особенно ценю в нашем уютном любовном гнездышке. Японцы нравились мне больше, нежели китайцы. В свое время, узнав о впечатлениях Уистлера, я буквально влюбился в его офорты, потерял от них голову. Перечитал все, что Лафкадио Хирн писал о Японии, особенно о японских сказках, и по сей день нравящихся мне больше, чем любые другие. Стены нашего дома, даже в ванной, были увешаны репродукциями японских рисунков. Они и теперь лежат на моем столе под стеклом. Я до сих пор не знаю, в чем заключается суть учения дзен, но обожаю совершенное, на мой взгляд, искусство самозащиты джиу-джитсу. Меня приводят в восторг миниатюрные сады японцев, их мосты, бумажные фонари, храмы, изумительные пейзажи. Прочитав «Мадам Хризантему» Лоти, я ощутил себя самым настоящим японцем. С Лоти я проследовал из Японии в Турцию, а оттуда в Иерусалим. Его заметки о Иерусалиме настолько потрясли меня, что я уговорил редактора еврейского журнала заказать мне статью о храме Соломона. При помощи разных ухищрений мне удалось раздобыть макет храма, на котором были отображены все изменения, которые он претерпел за свое существование вплоть до разрушения. Закончив статью, я показал ее своему отцу. Помню его искреннее восхищение глубиной моих исследований… Моему усердию мог позавидовать самый заядлый книжный червь!
Обуянный жаждой новых и новых знаний и любопытством, я буквально рвался на части. Я одновременно увлекался индийской музыкой (подружившись с композитором-индусом в ресторане), русским балетом, немецким экспрессионизмом, сочинениями Скрябина для фортепиано, искусством душевнобольных (спасибо Принцхорну!), китайскими шахматами, боксом, рестлингом, хоккеем, средневековой архитектурой, катакомбными мистериями Египта и Греции, наскальными рисунками кроманьонцев, торговыми гильдиями былых времен, всем, что было связано с новой Россией, и т. д. и т. п. Я легко перепархивал с одного на другое, углубляясь и вновь выныривая на поверхность. Но не так ли искали пищу для своих бессмертных творений художники Возрождения? Разве не так же пытались они вникнуть в тайны и загадки жизни, тычась подряд во все ее тупики и закоулки? Разве не мучила их жажда новых знаний, не снедало любопытство приоткрыть как можно больше тайн, окружающих нашу жизнь? Разве не были они путешественниками, шлюхами, преступниками, искателями приключений, учеными, исследователями, поэтами, живописцами, музыкантами, скульпторами, архитекторами, фанатиками и посвященными всех мастей? Конечно, я читал и Челлини, и «Жизнеописание» Вазари, и историю папства и инквизиции, и хроники семьи Медичи, и итальянские, немецкие, английские инцестуальные драмы, и работы Джона Эддингтона Саймондса, Якоба Буркхардта, Функ-Брентано; короче, я прочитал все, что было написано об эпохе Возрождения, кроме, пожалуй, одного – замечательной книжицы Бальзака «О Екатерине Медичи», которой мне так и не удалось найти. Улучив минутку тишины и покоя, я вновь и вновь перелистывал Уолтера Патера, писавшего о Ренессансе. Зачитывал Ульрику целые куски из этой книги, приглашая его вместе со мной восхититься тонкой, непередаваемой чувственностью патеровского языка. Как славно мы проводили время! Стоило мне умолкнуть, как вступал Ульрик со своими пространными хвалебными одами любимым живописцам. От одних только имен их сладко замирало сердце: Таддео Гадди, Синьорелли, Фра Липпо Липпи, Пьеро делла Франческа, Мантенья, Уччелло, Чимабуэ, Пиранези, Фра Анджелико, – всех не перечислишь. А каким обаянием лучились названия городов: Равенна, Мантуя, Сиена, Пиза, Болонья, Тьеполо, Флоренция, Милан, Турин. Как-то раз мы с Ульриком решили продолжить нашу увлекательную беседу об Италии в кафе, где готовили блюда французской и итальянской кухни. К нам присоединились Хайми и Стив Ромеро. Забывшись, мы пришли в такое возбуждение, что двое итальянцев, мирно беседовавших за соседним столиком, умолкли, разинув рты от изумления, и стали прислушиваться к нашему словесному фейерверку. Мы, как фокусники, жонглировали именами и названиями городов. Хайми и Ромеро тоже зачарованно упивались звуками нашей речи, чуждой им почти в той же степени, что и итальянцам. Они сидели не открывая рта, не забывая, однако, следить за тем, чтобы рюмки не опустевали. Слегка охрипнув от собственных эмоций, мы попросили принести счет и уже собирались встать из-за стола, как раздались аплодисменты.