Томас Вулф - Паутина и скала
Или: «Слышал ты о женщине по имени Роберта Хайлпринн? — Это была директриса знаменитого театра. — Так вот, сегодня она была у нас на обеде. Мы очень старые подруги. Вместе росли».
Количество знаменитых людей, с которыми Эстер «вместе росла» или которых «знала всю жизнь», было поразительным. Упоминали имя известного продюсера? «А, Хью — да. Мы вместе росли. Он жил в соседнем доме. Весьма замечательный человек, — говорила она с очень серьезным видом. — О, весьма замечательный». Когда Эстер называла кого-нибудь «весьма замечательным» с полной серьезностью и убежденностью, то казалось, не только сообщала об этом, но и черпала глубокое удовлетворение от сознания, что «весьма замечательный человек» плюс к тому еще и весьма удачлив, и что она сама в очень тесных отношениях с замечательными людьми и с успехом.
Миссис Джек иногда радостно утверждала, что для нее, как и для ее дяди, «все самое лучшее является просто-напросто обыденным». И в самом деле, ее требования к мужчинам и женщинам — как и к еде, работе, вещам, домам, тканям — были очень высоки. Самое лучшее в мужчинах и женщинах включало в себя не только богатство и положение в обществе. Правда, иногда она упоминала имена крупных капиталистов, друзей ее мужа, и их жен, даже говорила об их несметном богатстве с каким-то удовольствием: «Фриц говорит, что его состоянию буквально нет меры! Оно баснословно!».
В том же тоне Эстер говорила о блистательной красоте некоторых женщин. Например, о жене «человека по имени» Розен, знаменитого торговца одеждой, на которого она работала, в его громадной фирме ее сестра Эдит была вице-президентом, второй по должности. У жены Розена было на полмиллиона драгоценностей. «И она носит их все! — воскликнула миссис Джек, глядя на Джорджа с ошеломленным, пытливым выражением. — Они с мужем были вчера вечером у нас на обеде — и все драгоценности были на ней — это выглядело просто невероятно! Она сверкала, как ледышка! И эта женщина очень красива! Я была так очарована, что едва могла есть. Не в силах была отвести от нее взгляд. Я наблюдала за ней и уверена, она все время думала о своих драгоценностях. Так поводила руками, вертела шеей — казалось, тут не женщина с драгоценностями, а драгоценности с женщиной. Странно, правда?» — спросила миссис Джек, и Джордж вновь заметил, что выражение лица у нее встревоженное и пытливое.
Иногда, ведя речь об этой стороне нью-йоркской жизни, описывая ее быстрыми, небрежными фразами, Эстер вызывала в воображении Джорджа картину, ошеломляющую богатством и могуществом, притом довольно зловещую. Так например, она рассказывала о приятеле своего мужа, миллионере по фамилии Верджермен, состояние которого было «просто баснословным». Вспоминала вечер в Париже, когда он пригласил ее и Роберту Хайлпринн на обед, а потом в игорный клуб, где поначалу для удовольствия клиентов была устроена встреча боксеров. «Казалось, находишься на официальном приеме! Все были в вечерних нарядах, женщины в жемчугах, на полу лежал громадный, толстый ковер, все сидели на очень изящных, позолоченных стульях с сиденьями из расцвеченного цветочным узором атласа. Даже канаты ринга были обтянуты бархатом! Это было восхитительно и жутковато. В высшей степени странно, и когда свет погас, видны были только боксеры на ринге — один из них был негром с великолепными телами, действия черного и белого были очень быстрыми, проворными, напоминали какой-то танец». Когда бой окончился, рассказывала Эстер, гости разошлись к игорным столам, и Берджермен меньше чем за двадцать минут просадил в рулетку миллион франков, по тогдашнему курсу почти тридцать тысяч долларов. «И для него это совершенно ничего не значило! — сказала миссис Джек с раскрасневшимся и очень серьезным лицом. — Можешь себе представить? Невероятно, правда?». И еще несколько секунд глядела на Джорджа с удивленным, пытливым видом, словно ожидая ответа.
Эстер рассказывала и другие истории подобного рода — о людях, которые каждый вечер выигрывали или проигрывали целые состояния, и которых не волновали ни выигрыш, ни проигрыш; о женщинах и девушках, которые приходили в магазин мистера Розена и за пятнадцать минут тратили на одежду больше, чем большинство людей могло надеяться заработать за всю жизнь; о знаменитых куртизанках, приходивших с пожилыми любовниками и покупавших шиншилловые манто «прямо с вешалки», платили наличными, доставая из кошельков пачки тысячедолларовых банкнот, «такие большие, — говорила миссис Джек, — что ими подавилась бы лошадь», и небрежно бросая шестьдесят бумажек на прилавок.
Рассказы эти вызывали в воображении картину мира богатства, поначалу баснословную, очаровательную в своей сказочности, но быстро приобретавшую зловещий оттенок, когда Джордж понимал ее социальное значение. Она сияла на лике ночи, будто отвратительная, порочная усмешка. То был мир, словно бы помешавшийся на своих излишествах, мир преступных привилегий, смеющийся с нечеловеческой надменностью в лицо большому городу, половина населения которого живет в убожестве и грязи, а две трети до того неуверены в завтрашнем дне, что вынуждены толкаться, рычать, браниться, обманывать, хитрить, оттеснять своих собратьев, будто собаки.
Непристойное подмигивание, так ясно видимое на лике ночи, было невыносимо в своей чудовищной несправедливости. Это сознание душило Джорджа, превращало его кровь в яд холодной ярости, вызывало убийственное желание разрушить, растоптать этот мир. Он поражался, как люди, трудящиеся изо дня в день, позволяют своему врагу сосать их кровь, как позволяют себе забыть о ненадежности своего существования, восторженно таращась на мираж «успеха», которого, как уверено большинство, они уже достигли. Подобно большинству тех несчастных созданий в Стране Слепых, считавших, что единственный среди них зрячий поражен раком мозга, они были уверены, что рай начинается не так уж высоко над их головой, что вскоре они взберутся по десятифутовой лестнице и окажутся там. Тем временем эти слепые жили в грязи и целыми днями трудились, чтобы раздобыть самые скудные средства к существованию, покорно глотали всякую мерзкую чушь, которую всевозможные политики твердили им об их «высоком жизненном уровне», который, как эти несчастные были торжественно убеждены, «вызывает зависть к ним у всего мира».
И все же они, хоть и были слепы, могли обонять. Однако настолько потеряли голову, что наслаждались всепроникающей вонью гнили. Эти слепые знали, что правительство гнилое, что почти каждая ветвь власти от самых высоких должностей до последнего констебля, патрулирующего участок, насквозь проникнута разложением, как гнилой медовый сот, корыстна и бесчестна. И все же самые незаметные в стране, мельчайшие пигмеи в глубинах метро могли уверять вас, что так и должно быть, так было всегда и будет до скончания времен. Слепые были мудры — мудростью, прославляемой на улицах города. Политики негодяи? Чиновники в руководстве города воры и взяточники? Слепые, протискиваясь в дверь метро, хотя места там хватило бы еще для одного слепого, могли сказать вам, что каждый «берет свое». А если кто-то сильно протестовал, это являлось знаком, что он «придира» — «Вы на его месте делали бы то же самое — навертка!».
Поэтому добродетель человека являлась просто-напросто иным названием завистливой злобы. И если человек был добродетельным, уж не считал ли он, что больше не должно быть беззаботной жизни — курицы в кастрюле, двух машин в гараже или, если подняться на ступеньку-другую, шиншилловых манто от мистера Розена, рулеток для мистера Берджермена и множества других замечательных вещей, которые, как уверяли друг друга слепые, протискиваясь через турникеты, «вызывают зависть к ним у всего мира»?
Сознание, что Эстер является частью этого мира, обжигало Джорджа, словно огнем, он вновь и вновь ощущал ошеломляющую пытку сомнением, которое будет часто мучить, беспокоить его в последующие годы — загадкой ее цветущего лица. Как могла она быть его частью? Это создание казалось ему исполненным здоровья и благоденствия, труда, надежды, утра и высокой честности. И все же, вне всякого сомнения, она являлась частью этого мидасовского мира ночи, подлого подмигивания, его преступной продажности и бесчеловечных привилегий, непоколебимой надменности его усмешки.
И в этой ночи она могла цвести, словно цветок, у которого ночью, как и днем, бывает вид невинности и утра; могла жить в этой ночи, дышать, цвести в отвратительной заразности этого воздуха, как цвела днем, быть ее частью, которая не теряет ни капли свежести и красоты — быть цветком, растущим на куче навоза.
Джордж не мог постигнуть этого, и это приводило его в неистовство, побуждало иногда напускаться на нее, злобно обвинять несправедливыми, жестокими словами — и в конце концов оставляло его растерянным, разъяренным, ничуть не приблизившимся к истине.