Том 5. Большое дело; Серьезная жизнь - Генрих Манн
Своего брата Каспера Мария нашла, только когда выбралась на большую дорогу, и ничего ему не сказала. Он и не расспрашивал. Много позже, когда уже стемнело, он попробовал объяснить, как он ее потерял. В разговоре мальчик сознался, что ему почудилось, будто хозяин двора, сам хозяин, крадется за ними. «Я не могу всегда быть начеку. Мы за целую неделю ни одной пары не продали».
Мария сказала: «Да», — и так они пошли сквозь дышавшую свежестью ночь вдоль воды, где мерцал, отражаясь, месяц. Между двух кустов, спереди еще отливавших серебром, сгустился мрак — точно на пороге другого мира. Марии вспомнились ночи в батрацкой хибарке, когда она ребенком мечтала о том, чтобы вот так убежать подальше от моря, в глубь страны. Теперь это осуществилось, и были тут люди и все, что люди могут предложить; но она ясно чувствовала, что самое главное еще сокрыто. Вдруг она сказала:
— Каждый может, как в школе, сочинять сказки. Что, если вдруг этот башмак превратится в автомобиль, и мы сядем в него и переедем через речку. И сам собой выстроится мост…
Она замолчала, потому что брат ее плакал, или по крайней мере так ей показалось в темноте по его позе; звук рыданий он подавлял. Может быть, он плакал не из-за нечистой совести, а потому что устал и пал духом.
Оба честно продержались до конца лета, как у них было намечено. Предприятие оказалось неприбыльным, так как с припасенного товара они едва могли прокормиться вдвоем в пути. Вернись они через месяц, они принесли бы деньги, но они боялись, что их засмеют.
В Вармсдорфе Мария узнала, что фрейлейн Распе уже ждет ее.
Работа в Любеке пошла, как и в минувшем году, только теперь Марии полагалось также и кроить. В кройке она проявила необыкновенный талант, как признавала хозяйка. «Но прилежание и усердие приводят со временем к тем же результатам», — объясняла она другим ученицам. Мария улыбалась тайком — не над поучениями хозяйки, а тому, что в воскресенье опять пойдет гулять с Минго.
Он учился в Любеке столярному ремеслу, они виделись каждое воскресенье. Мальчик не только не получал жалованья, но еще Мертен платил владельцу мастерской деньги за обучение сына; зато Минго мог приходить и уходить когда хотел. «С ума я сошел — делать им задаром всю работу! Папа все равно оборудует мне дома мастерскую, а заказы в деревне для столяра всегда найдутся».
Минго настаивал, чтобы Мария и среди недели брала свободный день. На это он ее не склонил, но в первое же воскресенье, в ясный осенний день, он нанял машину и правил сам — править Минго умел. На нем было пальто реглан и голубая шелковая рубашка. Его беспокоило, не предпочтет ли Мария видеть его в желтой. Но она видела только, что он красив: светлые волосы, светлее ее собственных, гладко зачесаны, затылок выступает, как и у нее, лицо, как и у нее, продолговатое. Глаза у Минго чуть раскосые — это у них по-разному, — а брови у него почти срослись: стоит ему лишь немного сдвинуть их, и Мария чувствует, какой он мужественный. А кроме того, и прежде всего, он — Минго.
— Ты знаешь, что я тебя люблю, — сказала она просто.
Он так же непринужденно, точно это само собой разумелось, остановил машину перед гостиницей на первом свободном месте и снял номер.
— Ты здесь уже бывала? — спросил он, поднимаясь с Марией по лестнице. От волнения ему необходимо было что-нибудь сказать.
— Да, конечно, — ответила она.
Это была неправда, но так она по крайней мере защитила свой стыд, правда лишь на одно мгновение, не больше.
После пришлось ей утешать его, не ему ее. Плакал он, а не она. Его уверения в любви расплывались в слезах, меж тем как она сидела, онемевшая, счастливая.
— Я верен, как золото, — твердил он.
А она держала его лицо в своих ладонях и думала: «Если это и неправда, ничего не значит. Не надо его винить!» Медленно привлекла она его лицо к своему. Вот она еще различает опущенные темные ресницы, а вот уже и нет, и тогда она тоже закрыла глаза.
Целый час они верили оба, что никогда не оставят этой комнаты, или по меньшей мере мечтали о том и говорили так друг другу. Если б дозволено было остаться навсегда такими же счастливыми! Он повторял клятвы и сжимал ее в своих руках, которые сегодня казались такими волшебно сильными. Тем не менее он первый заговорил о еде. Мария тотчас призналась, что тоже голодна.
В столовой они все время сидели обнявшись, кроме тех мгновений, которые требовались, чтобы подносить еду ко рту. Губы вновь и вновь встречались с губами, искали шею, волосы у висков, его неповторимое лицо, единственное на земле. Другие гости не обращали на них особого внимания, хотя Мария и Минго чувствовали себя так необычно. Для людей пожилых они представляли собой еще одну из этих слишком юных влюбленных парочек (самое большее — шестнадцать и восемнадцать лет!), каких раньше никогда не потерпели бы в публичном месте. Теперь все делается по-своему!
Он уплатил, и они вышли с достоинством, как взрослые. Он открыл ей дверцу, сам вошел с другой стороны и сознавал, отъезжая, что держится хорошо и что каждый жест получается у него необыкновенно гладким и легким. Между тем Мария обдумывала увещания и советы, которые давно уже хотела высказать. Сегодня они были бы еще уместней, еще нужней. Ему бы следовало осмотрительней тратить деньги, больше работать и держаться, наконец, твердо чего-нибудь одного. Но ей показалось, что это вышло бы слишком рассудительно — она ведь и сама вовсе не такая рассудительная; лучше, пожалуй, не говорить. Она отложила разговор до вечера. А вечером они отправились в кино и оттуда в бар. Мария чувствовала все время тайное стеснение от своей сдержанной серьезности; но они с Минго не пропустили ни одного танца, а танцуя, шепотом напоминали друг другу то одну, то другую минуту этого дня.
За дверью дома, где жила фрейлейн Распе, было темно, и Минго, прервав поцелуй, вдруг спросил:
— Ты будешь мне верна?
Она не видела его лица, а то бы он не спросил; только голос выдавал тревогу и страх. Она поцеловала его четыре раза, что означало: «Я буду тебе верна»,