Прекрасные и обреченные. По эту сторону рая - Фрэнсис Скотт Фицджеральд
– Я даже не достоин прикоснуться к Глории! – воскликнул он, обращаясь к четырем стенам. – Не смею дотронуться до ее маленькой ручки!
Тем не менее Энтони незамедлительно отправился на поиски жены.
В вестибюле отеля «Астор» его сразу же подхватила толпа, столь многолюдная, что продвинуться вперед не представлялось возможным. Человек у десяти Энтони спросил, где находится танцевальный зал, и только после этого получил вразумительный и внятный ответ. Отстояв в длинной очереди, он наконец сдал в гардероб шинель.
Несмотря на ранний час – всего девять часов, – танцы были в полном разгаре. Вокруг творилось нечто невообразимое. Женщины, куда ни кинь взгляд – всюду женщины. Разгоряченные вином девушки пели пронзительными голосами, перекрывая шум обсыпанной конфетти пестрой толпы. Девушки на фоне военной формы десятка разных стран, тучные матроны, падающие на пол, позабыв о достоинстве и сохраняющие чувство самоуважения исключительно благодаря возгласам: «Да здравствуют союзники!» Три седовласые дамы, взявшись за руки, танцевали вокруг моряка, который вертелся волчком на полу, прижимая к сердцу пустую бутыль из-под шампанского.
Затаив дыхание, Энтони всматривался в толпу танцующих, в запутанный рисунок танца, то затягивающий людей внутрь, то выталкивающий наружу, направляя их между столами. Вглядывался в дующих в трубы, целующихся, кашляющих, смеющихся и пьющих вино под огромными развернутыми флагами, что склонились, горя яркими цветами, над всем шумным помпезным зрелищем.
Потом он увидел Глорию. Она сидела напротив, за столиком на двоих, в другом конце зала. В черном платье, над которым сияло оживленное лицо неописуемо прелестного розового оттенка. Оно показалось Энтони средоточием живой и трогательной красоты в этом зале. Сердце сжалось, как при звуках чарующей незнакомой мелодии. Энтони стал проталкиваться к столику, за которым сидела Глория, и окликнул жену по имени как раз в тот момент, когда та подняла серые глаза и увидела его. На мгновение, когда их тела, встретившись, слились воедино, весь мир с шумным весельем и визгливой музыкой поблек и растворился в приглушенном монотонном звуке, похожем на пчелиное жужжание.
– О, моя Глория! – воскликнул Энтони.
Ее поцелуй был прохладным родником, бьющим из самого сердца.
Глава вторая
Вопрос эстетики
В тот вечер год назад, когда Энтони отбыл в учебный лагерь Кэмп-Хукер, все, что осталось от прекрасной Глории Гилберт – ее оболочка, прелестное юное тело, – поднялось по широким мраморным ступеням вокзала Гранд-централ, а в ушах, словно во сне, отдавалось мерное пыхтение паровоза. Она вышла на Вандербильт-авеню с нависшей громадой отеля «Билтмор», чьи низкие, ярко освещенные двери всасывали внутрь многообразные разноцветные манто вместе с их обладательницами, роскошно одетыми девушками. На мгновение Глория задержалась возле стоянки такси, наблюдая за ними и удивляясь про себя, что всего несколько лет назад была одной из их числа. Вечно стремящаяся к неясной манящей цели, всегда готовая ввязаться в отчаянное приключение с кипящими страстями. Ведь ради этого и шились отороченные мехом элегантные манто, румянились щеки, а сердца возносились выше стен дворца мимолетных наслаждений, который заглатывает свои жертвы вместе с прической, манто и всем прочим.
Начало холодать, и проходившие мимо мужчины поднимали воротники пальто. Такая перемена оказала на Глорию благотворное действие. Но еще лучше, если бы переменился весь окружающий мир: погода, улицы и люди, а она сама улетела далеко и проснулась в просторной комнате, наполненной ароматом свежести. Одна, застывшая, словно изваяние, изнутри и снаружи, как в былые времена непорочного яркого прошлого.
Сев в такси, Глория расплакалась от собственного бессилия. Тот факт, что уже более года она не была счастлива с Энтони, существенного значения не имел. С некоторых пор его присутствие только пробуждало воспоминания о канувшем в Лету незабываемом июне. В последнее время Энтони, сварливый, слабый и жалкий, не мог не вызвать ответное раздражение, вечно наводил тоску и представлял интерес только как память о полной упоительных фантазий юности, когда их обоих захватила восторженная буря чувств. Во имя этой общей, не утратившей сверкающих красок памяти Глория была готова сделать для Энтони больше, чем для кого-либо другого. Вот почему она разрыдалась в такси, с трудом сдерживая желание без конца повторять вслух имя мужа.
Одинокая и несчастная, словно забытый всеми ребенок, она сидела в ставшей вдруг тихой квартире и писала Энтони сбивчивое, полное смятения письмо.
«…Я словно вижу перед собой рельсы, что уносят поезд вдаль. Но без тебя, мой любимый, любимый, я не в состоянии видеть, слышать, чувствовать или думать. Разлука – что бы с нами ни случилось в прошлом или произойдет в будущем – это, Энтони, все равно что просить милосердия у стихии, все равно что стареть. Так хочется тебя поцеловать, в затылок, там, где начинается темная полоска волос. Потому что я люблю тебя, и что бы мы ни наговорили друг другу, что бы ни натворили сейчас или в прошлом, ты должен знать, как я тебя люблю, как все во мне омертвело с твоим отъездом. Даже не могу питать ненависть к проклятым ЛЮДЯМ, тем людям, что толпятся на вокзале и не имеют никакого права жить. Нет сил на негодование к жалким ничтожествам, что вносят грязь в наш мир, потому что я поглощена только одним желанием – быть рядом с тобой.
Если бы ты меня вдруг возненавидел, покрылся язвами, как прокаженный, сбежал к другой женщине, морил меня голодом и бил – как нелепо это звучит! – я бы все равно желала тебя и, невзирая ни на что, любила. Я ЗНАЮ, любимый.
Уже поздно. Я открыла все окна, и воздух на улице тихий и ласковый, как весной, нет, более юный и переменчивый, чем весной. Почему весну принято изображать юной девушкой, почему эта иллюзия, приплясывая и распевая противным голосом, в течение трех месяцев разгуливает по нелепому в своем бесплодии миру? Весна – это тощая старая кляча с выпирающими наружу ребрами, куча отбросов в поле, которую солнце и дождь иссушают и отмывают до состояния не предвещающей ничего хорошего чистоты.
Через несколько часов ты проснешься, любимый, – и снова будешь страдать, испытывая отвращение к жизни. Приедешь в Делавэр или Каролину, или в другое место, никому не нужный. Не верю, что среди живущих на земле кто-то рассматривает себя как недолговечное создание, вроде предмета роскоши или излишнего зла. На свете очень мало людей, которые, заявляя о бесполезности жизни, признают собственную никчемность. Возможно, они думают, что, провозглашая губительность человеческого существования, спасают от разрушения свою значимость и ценность. Только нет,