Маленький Цахес, по прозванию Циннобер - Эрнст Теодор Амадей Гофман
Пафнуциусу стало спокойнее.
Когда красивая, богатая цветами роща, где стоял покинутый дворец феи Розабельверды, была вырублена, а Пафнуциус самолично, примера ради, привил в ближайшей деревне всем шалопаям-крестьянам коровью оспу, фея подстерегла князя в лесу, через который он возвращался в свой замок с министром Андресом. Тут она так допекла его всякими словесами, а еще пуще разными утаенными от полиции жутковатыми фокусами, что он стал заклинать ее небом, чтобы она удовольствовалась местом в единственном и потому лучшем в стране заведении для благородных девиц, где она сможет, не считаясь с указом о просвещении, вытворять всё, что ей будет угодно.
Фея Розабельверда приняла это предложение и попала таким образом в заведение для благородных девиц, где она, как уже было сказано, назвалась фрейлейн фон Розенгрюншён. а затем, по настоянию барона Претекстатуса фон Мондшейна, фрейлейн фон Розеншён.
Глава вторая
О неизвестной народности, которую открыл, путешествуя, ученый Птоломей Филадельф. — Керепесский университет. — Как пара сапог для верховой езды пролетела мимо головы студента Фабиана, а профессор Мош Терпин пригласил студента Валтазара на чашку чая.
В доверительных письмах, которые, находясь в дальних странствиях, писал своему другу Руфину всемирно известный ученый Птоломей Филадельф, есть такое любопытное место:
«Ты знаешь, дорогой Руфин, что я ничего на свете так не страшусь, как палящих лучей дневного светила, которые снедают все силы моего тела и до такой степени изнуряют и ослабляют мой дух, что все мысли сливаются в какую-то смутную картину и я тщетно пытаюсь составить себе хоть мало-мальски отчетливое представление о чем-либо. Вот почему в это жаркое время года я обычно днем отдыхаю, а ночью продолжаю свое путешествие, и прошлой ночью я тоже находился в пути. В полной темноте мой возница сбился с верной, удобной дороги и нечаянно выехал на шоссе. Несмотря на то что карету здесь жестоко трясло и моя покрытая шишками голова имела сходство с мешком грецких орехов, я пробудился от сморившего меня ранее сна только тогда, когда ужасный толчок выбросил меня из кареты на жесткую землю. Солнце ярко светило мне в лицо, и за шлагбаумом, который был прямо передо мной, я увидел высокие башни какого-то крупного города. Возница ругался на чем свет стоит, поскольку о камень, лежавший посреди шоссе, сломалось не только дышло, но и заднее колесо кареты, и, кажется, почти или даже вовсе не обращал на меня внимания. Я, как то подобает мудрецу, сдержал свой гнев и лишь кротко заметил этому малому, что он паршивец, что ему следовало бы плюнуть на дышло и колесо, если Птоломей Филадельф, знаменитейший ученый своего времени, сидит на... Ты знаешь, дорогой Руфин, какой властью я обладаю над человеческими сердцами, и не диво, что возница тотчас же перестал ругаться и с помощью сборщика шоссейной подати, перед чьим домиком случилась эта беда, помог мне подняться на ноги. По счастью, я не особенно пострадал и был в состоянии пойти потихоньку дальше, а возница поплелся сзади, с трудом таща сломанную карету. И вот, неподалеку от ворот города, которые я видел в голубой дали, мне стали встречаться люди столь удивительного обличья и столь странно одетые, что я протер себе глаза, чтобы выяснить, действительно ли я не сплю или какое-то нелепое, лукавое сновидение перенесло меня в неведомую сказочную страну... Эти люди — а я по праву мог их принять за жителей города, из ворот которого они выходили, — носили длинные, очень широкие штаны японского покроя, сшитые из дорогих материй — бархата, вельвета, тонкого сукна, а также пестротканого полотна, со всякими галунами, красивыми лентами и шнурками, и коротенькие, прямо-таки детские курточки, едва прикрывавшие живот, большей частью солнечно-светлые, мало кто — черные. Нечесаные волосы падали у них в естественном беспорядке на плечи и спину, а голову прикрывала странная шапочка. У иных шея была совершенно голая, как у турок и нынешних греков, другие, напротив, носили на шее и на груди белые полотняные тряпочки, весьма похожие на те воротники, которые тебе, любимый Руфин, случалось, наверно, видеть на портретах наших предков. Хотя все эти люди казались очень молодыми, голоса у них были низкие и грубые, каждое движение — неуклюже, и у многих под носом чернела узкая тень, как бы усики. У иных из курточек торчали сзади длинные трубки, а на них болтались большие шелковые кисти. Иные держали в руках эти трубки и, прикрепив к ним снизу маленькие, или большие, или даже очень большие головки диковинной формы, дули в них сверху через сужающуюся трубочку и ловко выпускали из них искусственные облака. У других были в руках широкие сверкающие мечи, словно эти люди собирались броситься на врага; а у иных на боку или на спине висели кожаные или жестяные футлярчики. Можешь себе представить, дорогой Руфин, что я, как человек, старающийся обогатить свои знания тщательным исследованием всякого нового для меня явления, остановился и не мог оторвать глаз от этих странных людей. Они сразу столпились вокруг меня, стали во весь голос кричать: «Филистер, филистер!» — и отвратительно хохотать... Это огорчило меня. Право, любимый Руфин, разве это не самая страшная обида для большого ученого, если его принимают за представителя народа, побитого много тысяч лет назад при помощи какой-то ослиной челюсти?..[5] Я собрал все свое прирожденное достоинство и громко заявил собравшимся вокруг меня странным людям, что нахожусь, надо надеяться, в цивилизованном государстве и не премину обратиться в полицию и в суд, чтобы отомстить за нанесенную мне обиду. Тут все они зарычали; даже те, кто до сих пор не дымил, извлекли из карманов предназначенные для этого аппараты и пустили мне в лицо густые клубы, которые, как я лишь теперь заметил, невыносимо воняли и меня одурманивали. Затем они произнесли по моему адресу некое проклятие, слова которого, ввиду их чудовищности, я не стану тебе повторять, любимый Руфин. Да и сам вспоминаю о них лишь с содроганием. Наконец они покинули меня с громким и наглым смехом, и мне послышалось, будто прозвучало слово «арапник»!.. Мой возница, который все это слышал и видел, сделал жест отчаяния и сказал:
— Ах, дорогой сударь! Упаси бог