Тадеуш Голуй - Дерево даёт плоды
Я слушал и не слушал, совершенно разбитый и разочарованный.
— Иди, — сказал я. — Я очень устал, прошу, ступай себе.
После ее ухода я долго стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу. «Хорошо бы стать деревом, птицей, чем-то таким, что существует, только существует, — думал я, — чье прошлое внутривидовая преемственность, — стать кем‑то или чем‑то лишенным сознания». Я загрустил о минувших трех днях, проведенных во сне, даже попробовал заснуть, однако сон не шел. Постель пахла чужим телом, по улице шагал оркестр, играющий марш, рядом на чердаке хлопали задубевшие от крахмала простыни и пододеяльники, по воздуху неслись раздражающие звуки.
Через несколько дней мне пришлось снова навестить Катажину, поскольку тетушка требовала хоть какого-нибудь удостоверения личности, чтобы меня прописать, я же не располагал ни единой бумажонкой, подтверждающей, кто я такой. На улице я встретил знакомых Оттуда и обещал провести с ними вечерок, хоть и без восторга, ибо предполагал, что это будет вечер воспоминаний; отказаться все же не мог.
Катажина приняла меня спокойно и деловито, нашла старую «кеннкарту», свидетельство о браке, даже справку о прописке.
— Возьмешь свои письма? — спросила она. — Письма и фотографии. Мне не хотелось бы держать это у себя.
Она принесла пачку писем и два альбома с фотографиями, завернутые в бумагу, словно приготовленные к отправке.
— У меня сейчас большие неприятности, — сказала она. — Хотят отобрать квартиру, я потеряла работу в учреждении, а следовательно, и продовольственные карточки. А что ты намерен делать? Вернешься на старое место? Там платят гроши, всюду платят гроши. Деньги обменяли, пустили нас по миру.
Она долго еще говорила об этих безразличных мне вещах, и хоть я внимательно следил, не заговаривает ли она меня попросту, не доискался в ее голосе никаких скрытых намерений. Я снисходительно слушал, без малейшего желания запомнить эти сведения ради собственной пользы.
— Ты не пропадешь, — закончила она. — Сделают еще тебя каким‑нибудь комиссаром, учитывая заслуги отца, вот увидишь. Мне рассказывал один знакомый журналист, что на днях собираются печатать статью и о тебе, фамилия, видишь ли, меня тоже по фамилии отыскали, даже хотели взять интервью, но я отказалась. Кто‑то им сообщил, не знаю, правда ли это, скорее, вранье, якобы ты сдал кровь для Красной Армии.
— Кровь для… — засмеялся я не слишком искренне. Я угодил в своеобразную западню, которую с того света расставил мой старик. Как это сказал Шатан? Я не мог припомнить его слов. Как же меня все‑таки нашли? Кто сказал, что я вернулся? И эта кровь. Откуда узнали? От Марии? Наверняка от Марии. Бог знает, что она наболтала журналистам.
— Когда же должна появиться эта чушь и где?
— В «Газете» собирают материал к открытию памятника, будет торжество на заводе, все, разумеется, в самых красных тонах. Я тоже полагала, что это выдумка, но какая тебе разница. Это у них ценится, красивый жест!
— Не морочь мне голову, какой там жест. К счастью, памятник не готов, еще есть время, чтобы… Ну, чтобы предпринять что‑нибудь.
— Твое дело. Хватит уже об этом.
Я опомнился: во время разговора мне казалось, что я снова у себя дома, так подействовало окружение — вещи и Катажина. Когда мы пришли сюда впервые, я сказал: все‑таки добились. Гордился, что повезло именно нам, и представлял себе эту квартиру какой‑то неприступной крепостью.
— Заходи иногда, — сказала на прощанье Катажина, — если хочешь и можешь. А где поселился?
— У тетушки.
— Все ждет Кароля?
— Ждет. Собственно, люди как‑то возвращаются, может, и он вернется.
— Он нас во все это втравил, — прошептала она с ненавистью. — Хотела бы я когда‑нибудь все ему высказать, все, понимаешь, поэтому и я хочу, чтобы он вернулся.
Мне подумалось, что для него в таком случае лучше было бы не возвращаться; вряд ли ему было бы приятно это услышать. Прихватив письма и альбомы, я направился в редакцию «Газеты поранней», собиравшейся печатать обо мне статью, с твердым намерением не допустить публикации.
Огромное здание типографии обескуражило меня, я проглотил язык и с трудом объяснил вахтеру, что мне надо. Редактор, к которому меня направили, был занят, пришлось подождать в секретариате. Тучный журналист громовым голосом диктовал машинистке заголовки: «I миллион 200 тысяч га крестьянам», «Третьей войне не бывать», «Склоняем головы», «Арест шайки спекулянтов».
Двери в комнату редактора открылись, и в них показался Лобзовский. Уродливая, обезьянья физиономия, сгорбленная фигура — я сразу узнал его.
— Пан Лобзовский, — сказал я, хватая его за руку. — Вы писали о моем отце, Лютаке, разрешите?
Я втащил его в комнату редактора, молодого человека в офицерском мундире. Представился и выложил свое дело. Не желаю, чтобы печатались какие‑либо статьи обо мне.
— Кто вам сказал, что мы собираемся нечто подобное публиковать? — спросил редактор. — Действительно, у меня есть статейка, но я ни за что бы ее не напечатал, больно плоха. Товарищ Лобзовский, вы знакомы?
Лобзовский дважды обошел вокруг меня и уселся, отрицательно качая головой.
— Не припоминаю, — сказал он, — но статью читал. Она вовсе не истерична. Поляки обожают красивые жесты, а тут речь об этом. Снял бы только намеки, метафоры, как, например: отец отдал свою кровь, и сын отдал свою кровь, это безвкусица.
— Протестую, — прервал я его. — Я не даю согласия ни на какую публикацию.
— Почему? — осведомился Лобзовский. — Ваша фамилия перестала быть вашей частной собственностью, товарищ Лютак.
— Я не из товарищей!
— Успокойтесь, — сказал редактор. — Репортер пошел в Красный Крест, так как получил задание написать что‑нибудь о донорах, просмотрел картотеку, случайно обнаружил вашу фамилию и написал, как умел, — говорил редактор. — Я понимаю ваше смущение, желание скрыть прекрасный поступок, но не понимаю возмущения. Я просто думаю, как бы написать об этом без пафоса, по — человечески.
— Тогда пишите, что Роман Лютак пошел сдавать кровь ради пайка. Это и будет правда.
Лобзовский улыбнулся почти нежно и продекламировал что‑то по — французски, словно впадая в транс. Сидел, смотрел, слушал, но я знал, что думает он сейчас о чем‑то другом и смотрит на кого‑то другого.
— Хорошо, что вы пришли к нам, — начал редактор. — Оставим пока дело с этой кровью, однако мы заинтересованы в материале об отце. Немногие из его товарищей остались в живых: кто лучше вас может написать о нем?
— Он бы еще лучше написал о себе, — прошептал как бы про себя Лобзовский. — Его держали в одной камере с женой…
— Перестаньте! — крикнул я, но увидел как бы физиономию спящего, по которой пробегала улыбка восхищения, и умолк.
— Это было связано с «Юзефом», — продолжал Лобзовский. — Да, с «Юзефом». История наделала шуму в городе, но вы ее не знаете, редактор, вам повезло, получили мундир, оружие вдали от родины.
Я помертвел. Мне казалось, что, кроме нас двоих — Катажины и меня, — тайна тюремной камеры известна лишь нескольким друзьям Оттуда, которым я рассказал эту историю, чтобы от нее отделаться, и не предполагал, что она просочится сквозь красные стены тюрьмы. Если ее знал Лобзовский, то наверняка знали и многие в городе.
Редактор достал из письменного стола термос и три стопки и разлил самогон.
— Пейте, мать вашу, ради всего святого! Лобзовский, не сочиняйте трагедий! Лютак, наплевать на прошлое! Пейте! Я тоже натерпелся, прежде чем напялил мундир.
•— Сказки! — фыркнул Лобзовский, отпивая несколько капель.
Редактор грустно улыбнулся, пил он молча, подливая до тех пор, пока в термосе не показалось дно.
— Не хотите, не напечатаю, и баста, — сказал он. — Но об отце расскажите, напишите обязательно.
— Сам не знаю, как это получилось, — признался я. — Ведь до войны отец не был в партии. Сам не знаю. Не впутывайте меня в это.
— Жаль. А что вы делаете?
— Ничего. Я должен отдохнуть.
— Дружище! Без работы после Того не отдохнете, будете топтаться по самому себе, как по трясине. Люди нужны, люди, люди. С «Юзефом» уже говорили?
— С «Юзефом»?
Это было уже слишком даже для меня. Неожиданность за неожиданностью. Я попросил сигарету и глубоко затянулся.
— «Юзеф» сейчас за границей, — вставил Лобзовский. — Неизвестно, когда он вернется.
— Тот «Юзеф»? — спросил я.
— Тот «Юзеф». Видно, недавно вернулись, если не знаете, кто такой «Юзеф». А он вас искал.
— Вы знаете обо мне больше, чем я сам, — сказал я. — Мне безразлично, кем был и кем стал «Юзеф», я желаю только покоя. Покоя, — повторил я, видя, что Лобзовский собирается что‑то объяснить. Встал, чтобы попрощаться, редактор протянул мне обе руки, и тут я заметил на них следы обморожения. Сапоги его стояли под письменным столом, и когда я еще раз оглянулся от дверей, то увидел забавную картину: фигура редактора была неестественно изогнута, казалось, что ноги стояли возле стула, а туловище находилось на метр правее.