Юзеф Крашевский - Роман без названия
Первый вечер прошел еще сносно: хотя Фальшевич напускал на себя важность и старался играть роль старшего, но держался прилично; на другой день отец поставил Станислава наблюдать за молотьбой — правда, разрешив взять книгу, — но всего лишь два раза отпустил сбегать домой. Тем временем тупоумный, но любопытный учитель набросился на бумаги «студента» и начал в них рыться самым бесцеремонным образом. Волосы встали у него дыбом, когда он увидел толстую тетрадь со стихами и по надписи на ней узнал, что это стихи пана Станислава. Попробовал почитать, но, ничего не поняв, еще пуще рассердился и распалился, спрятал corpus delicti[15] в карман, запер комнату на ключ и со всех ног помчался к судье доносить.
Судья, по обыкновению, был в поле, но это не остановило рьяного доносчика — перепрыгивая через плетни и канавы, еле переводя дух, он бежал на полосу. Завидев учителя, в неурочное время бегущего к нему со всех ног, пан Шарский догадался, что это неспроста, и, поднявшись со стога, на котором сидел, поспешил навстречу.
Фальшевич был так возмущен и возбужден своим открытием, так радовался, что его усердие, возможно, будет вознаграждено рюмочкой старки, что едва мог говорить; еще вдалеке он снял картуз и постарался загодя отдышаться.
— Чего это ты, сударь мой, аж сюда ко мне примчался? — спросил судья.
— Есть причина, милостивый пан, — ответил Фальшевич, доставая бумаги и ухмыляясь коварно. — Неслыханное дело обнаружилось! Вашей милости известно, как я вам предан, пан судья, так вот, лишь только пан Станислав пошел на гумно, я, желая вам услужить, решил заглянуть в его бумаги, что там написано, — уж я-то в этом разбираюсь, ха, ха! Хоть я только четыре класса кончил, но и шестиклассника припру к стенке! Взялся я за эти бумаги, ваша милость, глядь, а тут вот оно что! Оказывается, пан Станислав стихи пишет! — Тут он повысил голос и вытаращил глаза, чтобы придать веса своему открытию.
— Слышите, ваша милость, — пишет стихи!
Он начал листать тетрадку и, найдя место, заложенное заранее полоской сахарной бумаги, весь дрожа от радости, прибавил:
— Но это еще не все! Поглядите только, ваша милость! Вот оно, вот! «К неведомой возлюбленной»!
Судья побледнел, вздрогнул, с каменным лицом молча взял тетрадь, чтобы воочию убедиться в преступлении; пробежав стихи, он сжал губы; было видно, что внутри у него все кипит, однако разум не давал гневу прорваться наружу.
— Спасибо тебе, — произнес он изменившимся голосом, пряча тетрадь, — ступай, скажи моей жене, чтобы дала тебе рюмочку старки. А со Стасем я поговорю…
Фальшевич радостно потер руки и низко поклонился.
— Вот видите, ваша милость, наверно, никто вам не служит усердней, чем я.
— Верю тебе, верю, — отворачиваясь, сказал судья. — Но ты пока иди к младшим детям, а со старшим я сам управлюсь.
Стась и не подозревал, какая буря ждет его вечером по возвращении домой; в хмуром отцовском лице он сперва ничего такого не заметил; лишь когда он поздоровался и судья, вместо того, чтобы спросить, как шла работа, и подать руку для поцелуя, отдернул ее, грозно глянув ему в глаза, Стась понял — еще не зная, в чем дело, — что придется пережить нелегкую минуту.
— Хорошо, что ты пришел, — прошипел Шарский. — Я должен тебе кое-что сказать. Послушай, это что такое?
И он указал на тетрадь, еще заложенную полоскою синей бумаги на злосчастном вздохе по неведомой возлюбленной, все более громко и грозно повторяя:
— Это что такое? Это что такое?
Станислав побледнел, затрепетал, смешался.
— Это упражнения, — тихо ответил он.
— За такие упражнения надо бы и учителя и ученика хорошенько проучить, — резко перебил отец. — На что сдались тебе стихи? На что такому сопляку возлюбленная? Так вот о чем ты думал там, в гимназии!
Станислав опустил глаза, сердце в его груди перестало биться, точно он сейчас, прямо на этом месте, упадет замертво, но безжалостный отец, видя, как он страдает, ни на одно слово не сократил свою брань, которую услышали прибежавшие на шум мать, братья и, из-за угла, презренный Фальшевич.
— Так вот чему вас учили! Вот что у вас на уме! Но я быстро выбью из тебя добрым батогом эти идеалы. Если ты, сударь мой, напишешь еще хоть два стишка, клянусь, что за каждый слог всыплю по десятку плетей, ты ж меня знаешь, я слов на ветер не бросаю! А теперь убирайся к себе во флигель и на глаза мне не показывайся!
Еле живой, с трудом волоча ноги, добрался Станислав до своей постели и бросился на нее, глотая слезы, стыдясь их. Судья строго-настрого запретил братьям и сестрам говорить с преступником, мать, конечно, не посмела за него вступиться, а Фальшевич, злобно усмехаясь в усы, поспешил насладиться унижением ненавистного гимназистика.
Закурив набитую бакуном трубку, которая после рюмки была особенно смачной, он, напевая, прохаживался по тесной комнатушке, всем своим видом словно глумясь над страданиями юноши и поглядывая на него с тупым злорадством.
Хотя супруги Шарские жили весьма уединенно и соседи навещали их редко и всегда с корыстной целью, кое-кто из родни еще поддерживал с ними отношения. Род Шарских, некогда могущественный и влиятельный в округе, сохранял фамильные связи со знатнейшими домами. Для шляхтича судья жил в достатке, был человеком порядочным, и родственники, несмотря на его чудачества и грубые манеры, не гнушались признавать его и даже по нескольку раз в году наносить визиты вежливости. Пан Адам Шарский, родственник его в четвертом, а может быть, и более дальнем колене, занимал среди окрестного шляхетства видное место. Обладая огромным состоянием, он имел одну-единственную дочь, отличался светским воспитанием, дом содержал на широкую ногу — словом, как бы принадлежал уже к высшему кругу.
В основе своей человек он был неплохой, со многими добрыми качествами, но все портила спесивость, тяга к аристократии, — уж очень хотелось ему войти в общество титулованной знати, слыть человеком утонченным, настоящим магнатом, короче, забыть о своем шляхетском звании. Богатство и даже происхождение давали ему на это известное право, однако Шарских, когда-то роднившихся с Путятами, Соллогубами, Сапегами и Радзивиллами, постигла судьба многих других знатных семейств. Беспечная расточительность двух поколений разорила их, лет сто они прозябали почти в полной безвестности и, выпав из круга аристократии, уже не знали, через какую дверь в него возвратиться.
Действительно, стоит из-за чего-либо прерваться традициям родовитой семьи, стоит нескольким поколениям походить в шляхетской сермяге и прекратить хлопоты о все более блестящих связях, тогда — даже имея заслуженных предков — приходится снова завоевывать честь быть принятыми в тесный круг, где все места заняты и куда лишь с трудом впускают снова. Хотя уже дед пана Адама Шарского, разбогатев на аренде большого поместья, оставил сыну состояние, достойное магната, которое сын увеличил и внук заметно приумножил трудом и женитьбой, хотя сам пан Адам получил отменное воспитание, французский язык знал лучше польского — что уже есть признак и печать высшего аристократизма — и повсюду его принимали, однако в чинном тоне приветствий чувствовалось, что о полной короткости и речи быть не может, как и о том, чтобы считать его ровней. Напрасно он старался, устраивал приемы, давал балы, подражал всем наимоднейшим нелепостям и приучал себя к самым диким причудам, принятым в свете, к которому он так жаждал принадлежать, напрасно нанял повара иностранца, воздвиг себе дворец, одел слуг в ливреи и завел в своем доме церемониал отнюдь не сельский и достаточно смешной, — знатные господа, глядя на все это, только морщили нос. Они у него ели, пили, обнимали его, поздравляли, занимали деньги, даже приятелями назывались, но в их обхождении всегда сквозило, что они удостаивают его своей милости и за эту милость требуют благодарности.
Жена пана Адама сама была дщерью этой вожделенной касты, принадлежала к ней телом и душою, а все ж не сумела раздобыть мужу прав гражданства. Вышла она за пана Адама по велению сердца и очень его любила, то есть любила настолько, насколько настоящая знатная дама может любить, ибо в свете и любовь подчиняется условностям. Прежде всего любовь должна быть благовоспитанной, то бишь внешне холодной; во-вторых, не должна быть смешной, ибо смешное считается там более постыдным, чем преступление; наконец, любовь не должна требовать жертв, ни самоотречения, ниже причинять хоть малейшую неприятность, о ней нельзя говорить, тем паче ею хвалиться, напротив, дабы отвлечь от нее внимание, надо ее скрывать, елико возможно, беспечной ветреностью, порой даже заходящей весьма далеко. Да, пани Мария (так ее звали) очень любила мужа, однако любила вполне благопристойно, так что никто о том бы не догадался, не будь в их кругу отмечено и признано, что она героиня супружеской преданности. Чета Шарских души не чаяла в единственной своей дочурке, прелестном дитяти, Вернее, уже очаровательной барышне, — хотя Аделька еще ходила в швейцарской соломенной шляпке и панталончиках, ей уже минуло пятнадцать.