Юзеф Крашевский - Роман без названия
Жена пана Адама сама была дщерью этой вожделенной касты, принадлежала к ней телом и душою, а все ж не сумела раздобыть мужу прав гражданства. Вышла она за пана Адама по велению сердца и очень его любила, то есть любила настолько, насколько настоящая знатная дама может любить, ибо в свете и любовь подчиняется условностям. Прежде всего любовь должна быть благовоспитанной, то бишь внешне холодной; во-вторых, не должна быть смешной, ибо смешное считается там более постыдным, чем преступление; наконец, любовь не должна требовать жертв, ни самоотречения, ниже причинять хоть малейшую неприятность, о ней нельзя говорить, тем паче ею хвалиться, напротив, дабы отвлечь от нее внимание, надо ее скрывать, елико возможно, беспечной ветреностью, порой даже заходящей весьма далеко. Да, пани Мария (так ее звали) очень любила мужа, однако любила вполне благопристойно, так что никто о том бы не догадался, не будь в их кругу отмечено и признано, что она героиня супружеской преданности. Чета Шарских души не чаяла в единственной своей дочурке, прелестном дитяти, Вернее, уже очаровательной барышне, — хотя Аделька еще ходила в швейцарской соломенной шляпке и панталончиках, ей уже минуло пятнадцать.
Аделька же… Ну как вам ее описать? Думается мне, что для такого юного создания довольно паспортного описания примет, ведь все девушки в этом возрасте немного схожи, пусть с небольшими вариантами, — лишь впоследствии жизнь переделывает их в то, чем назначено им быть. У Адельки были чудесные черные глаза с необычайно длинными ресницами, идеальный овал лица, пышные темно-орехового цвета волосы, изумительно белое, румяное и свежее лицо; была она своенравна и своевольна, ведь баловали ее безмерно, и в небольшой ее фигурке было столько изящества, что эту очаровательную крошку родители не променяли бы на самую пышнотелую деву. Казалось, Аделька уже не растет больше, так и останется малюткой, — и это слегка тревожило родителей, — потому что она вполне оформилась, но была так прелестна, так грациозна в движениях, так совершенна в пропорциях, что даже боязно было, как бы что-то не нарушилось, если она подрастет хоть на дюйм.
Такова была семья богатых родственников папа судьи, и если кто случайно вспоминал о них в Красноброде, то он со слегка иронической усмешкой склонял голову и, воздев руки, бормотал:
— Знатные господа! Знатные господа! Чересчур высокий порог для шляхетских ног… Ясновельможное семейство Шарских…
Судья, впрочем, семью эту уважал и не порывал с ними отношений, на именины пана Адама и его жены приезжал в парадном костюме; когда же они посещали его, принимал их чрезвычайно любезно, даже следил за собою, чтобы не сказать им чего-либо неприятного, а это было ему трудней всего, так как жизнь в деревне сделала его уж слишком прямым. Время от времени пан Адам наведывался в Красноброд один или с женой и дочкой, обычно после полудня, и проводил у родича часок-другой, рассыпаясь в похвалах его хозяйству, хотя особенно восхищаться было нечем, тем паче такому человеку, как пан Адам, привыкшему к более утонченному образу жизни, к другим обычаям и совершенно отличным условиям существования. Супруга судьи, никогда из дому не выезжавшая, почти не бывала у богатой родни, как ее ни приглашали, и за полтора десятка лет лишь несколько раз, скопив денег на новый чепчик, угощалась у них за пасхальным столом — однако на нее не обижались, зная, что она собою не распоряжается.
И вот случилось так, что пан Адам решил нанести очередной визит в Красноброд, а поскольку там почти никто не бывал, кроме чиновников, являвшихся за поборами, то, едва заметив на дороге приближающийся к усадьбе экипаж и узнав лошадей и коляску пана Адама, все обитатели усадьбы засуетились, готовясь к встрече нежданного гостя. Чтобы хоть как-нибудь принять даже не такого привередливого господина, тут многого не хватало, в запущенном доме не было ни одной порядочной комнаты. Лишь грянуло, как гром, известие, и все в доме, начиная с самого судьи, принялись поспешно наводить порядок. Из сеней надо было повыносить шкуры и бадьи, из гостиной — мотки шерсти и горшки, приодеть детей, переодеться самим, подмести, окурить, вытереть пыль, расставить мебель по местам. Судья раздражался, жена его плакала, и все вымещалось на детях, дворня потеряла голову, и, когда коляска пана Адама остановилась у крыльца, он еще увидел тащивших замусоленный столик в одну сторону, а корыта в другую.
Но пан Адам, когда хотел, умел ничего не замечать и, поздоровавшись с судьей, вышедшим навстречу, сразу же повернулся к росшим во дворе деревьям, расхваливая их и говоря, что завидует хозяину, что сам-де хотел бы такие завести, и восхищался до тех пор, пока из другой половины дома не вынесли последний хлам. Лишь почувствовав, что уже можно войти в окуренную ароматным дымом горницу, гость направился в дом.
Там уже ждала его появления хозяйка дома в почти свежем чепце и новом ситцевом капоте да две наспех причесанные старшие девочки и один мальчик, еще застегивавший кожаный поясок, который ему разрешили надеть. Табачный дым, смешанный с курениями, еще парил синеватыми облачками в горнице, вместе с пылью, поднявшейся от спешного подметанья, но вошедший с улыбкою пан Адам, казалось, ничего неприятного не замечал и, хотя слегка заперхал, приписал это кашлю, мучающему его вот уже с неделю.
Судья, по обыкновению с видом строгим и хмурым, присел, чтобы занять родича беседой, и жена сразу же удалилась, озабоченная тем, как подать чай, к которому не было ничего, кроме хлеба да черствых, темной муки баранок, а дети, боязливо столпившись у дверей в соседнюю комнату, робко разглядывали важного гостя. Разговор зашел о потомстве, о котором пан судья перед чужими всегда отзывался с величайшей нежностью, и пан Адам вспомнил про Станислава, который на это время был послан в овин.
— Могу вас поздравить, дорогой кузен, — приятно улыбаясь, сказал он. — Я слышал, Стась возвратился, весьма успешно окончив гимназию; мне говорили, что он весьма способный юноша, был одним из первых и получил награду… Но где же ваш славный мальчик? Я хотел бы поговорить с ним.
При всей своей прямоте пан судья не решился признаться, что бывший гимназист заменяет гуменного, и объяснил отсутствие Станислава тем, что мальчик, верно, на охоте, однако поспешил выйти и сказать Фальшевичу, чтобы сменил Стася в овине и направил в горницу, да чтобы тот оделся поприличнее.
Через несколько минут появился и Станислав в новом мундире — хотя из гимназии он уже вышел, другого платья у него не было. Пан Адам чрезвычайно любезно поднялся ему навстречу и, осыпая похвалами, расспрашивая о занятиях, о товарищах, учителях и дальнейших планах, Усадил рядом с собою.
Положение Станислава было не из легких — присутствие отца совершенно его парализовало, от отцовского взгляда у него отнимался язык, он не знал, что делать. Но если уж кто настроится принимать все с лучшей стороны, тому все нравится, и пан Адам любое словечко Станислава толковал в наивыгоднейшем смысле, находя его незаурядно остроумным и приятным юношей.
— Стась, конечно, поедет в Вильно? — спросил пан Адам. — Жаль хоронить такие способности в деревне, занимаясь хозяйством.
— Именно так, милостивый пан, — ответил отец, утвердительно кивнув. — Хотя для нас это весьма нелегко, пройдется поднатужиться, чтобы отправить его в Вильно.
— На какое же отделение?[16]
— На медицинское, — сказал судья, — эта профессия дает верный кусок хлеба.
Пан Адам слегка смутился, его встревожил престиж имени Шарских, которого не носил еще ни один лекарь.
— Наука прекрасная, — молвил он, глотнув слюну, — но только есть ли у Стася влечение к ней?
Стась, естественно, опустил глаза и не посмел сказать ни слова.
— Есть или нет, — возразил судья, — мы должны прежде всего думать о хлебе насущном, для нас это главное.
— Но мне кажется, любезный кузен, что кусок хлеба у твоих детей и так будет.
— Шестеро их! Шестеро! — серьезно возразил судья. — А я долго не проживу, пусть не надеются на большие капиталы.
На том прекратился этот не слишком приятный разговор, и было заметно, что слово «медицина» произвело на пана Адама ужасно досадное, хотя и не обнаруженное явно, впечатление.
— Долго еще Стась пробудет дома? — спросил он после минутной паузы.
— Несколько недель, пока не соберу деньжат ему на одежду, на дорогу, все это немало стоит, а времена нынче тяжелые, — сказал судья, — приходится от себя отрывать.
— Я был бы рад познакомиться со Стасем поближе, — перебил его пан Адам. — Разреши ему, пан судья, приехать ко мне на недельку, окажешь тем большую любезность.
У Стася заколотилось сердце, но, не имея собственной воли, он не сумел выразить свои чувства, кроме как поклоном. Судья заметно смутился — и отказать не хотелось, и разрешить он не собирался. Ведь надо будет дать лошадей да, возможно, несколько злотых на дорогу; прикидывал он и то, что новый мундир будет надеваться каждый день и поизносится, а главное, не хотелось отпускать Станислава из опасения, что пребывание у богатой родни вскружит парню голову. Но можно ли отказать любезному пану Адаму! Тот его так убеждал, так наседал, так — быть может, с неким расчетом — прижал судью, что в конце концов гостю дано было слово, что Стася пришлют на неделю в Мручинцы.