Уильям Фолкнер - Притча
— Отдохни.
— Нет, — снова ответила та. — Дай мне чем-нибудь заняться.
Лампа уже горела; когда стемнело почти совсем, Марфа заметила, что муж еще не вернулся из конюшни. Она сразу же догадалась, где он может быть; замерший, почти невидимый в угасающем свете, он смотрел на свою разоренную землю. На этот раз она подошла и коснулась его.
— Пошли, — сказала Марфа, — ужин готов, — и придержала его у входа в освещенную лампой комнату, пока он не увидел Марию и младшую, ходящих от печи к столу.
— Взгляни на нее, — сказала ему Марфа. — У нее ничего не осталось. Она была даже не родной ему. Она лишь любила его.
Но, казалось, он не мог думать и горевать ни о чем, кроме своей земли; они поужинали, и он лег с ней в знакомую постель среди знакомых стен под знакомыми балками; заснул он сразу же, однако, пока она неподвижно лежала рядом без сна, он вскинул голову, пробормотал, вскрикнул: «Ферма! Земля!», и проснулся.
— Что? — сказал он. — В чем дело?
— Ничего, — ответила она. — Спи.
И внезапно поняла, что он прав. Стефана не вернуть; все было кончено, все было позади, и незачем было об этом вспоминать. Он доводился ей братом, но она была ему и матерью, она воспитывала его с младенчества, уже зная, что своих детей у нее не будет; Франция, Англия, очевидно, уже и Америка были полны женщин, отдавших своих детей ради защиты родины и сохранения права и справедливости, как она могла требовать исключительности в своем горе? Муж был прав: главное — это вынесшая даже огонь и ударную волну войны ферма, земля. Разумеется, она потребует больших трудов, может быть, даже на годы, но все они четверо способны трудиться. Более того: предстоящий труд был им на руку, он нес с собой утешение, потому что работа — единственная анестезия, какой поддается горе. И более того: восстановление земли не только притупит боль, их тесное единство подтвердит, что он погиб не напрасно, и они страдали не от бессмысленной утраты, а просто от горя: единственная альтернатива горю — небытие, а при выборе между горем и небытием предпочитает небытие только трус.
Наконец заснула и она, ей ничего не снилось; сон не приносил облегчения, она даже не догадывалась, что спит, пока кто-то не потряс ее за плечо. Это была Мария: позади нее стояла младшая с усталым, грязным лицом лунатички, которому вода, мыло и нормальное питание в течение недели могли снова вернуть красоту. Уже рассвело, и тут она, Марфа, тоже услышала этот звук; прежде чем Мария крикнула: «Слушай, сестра!», муж ее тоже проснулся, полежал несколько секунд, потом подскочил на измятой постели.
— Пушки! — воскликнул он. — Пушки!
Все четверо замерли на десять-пятнадцать секунд, словно в живой картине, а грохот канонады, казалось, катился прямо на них; они не шевельнулись, даже услышав размеренный грохот взрывов, не то вверху, не то внизу, и свист снарядов, пролетающих прямо над домом. Потом муж Марфы вышел из оцепенения.
— Нужно уходить, — сказал он, скатываясь, падая с кровати, и упал бы, если б Марфа не поддержала его; все четверо в одном белье бросились к двери и выбежали из дома; покинув один кров, один потолок, они бежали под другим, представляющим собой гром и дьявольский свист, еще не сознавая, что снаряды ложатся в двухстах-трехстах метрах от дома, женщины следовали за мужем Марфы, видимо, знавшим, куда бежать.
Он знал: на поле была огромная воронка, должно быть, от снаряда крупнокалиберной гаубицы, все четверо побежали к ней по росистому бурьяну и кроваво-красным макам, спустились вниз, муж подтолкнул женщин к обращенной в сторону орудий стенке воронки, они припали к ней, склоня головы, словно в молитве, муж плакал тонко, однообразно, словно цикада:
— Земля. Земля. Земля.
Плакали все, кроме Марфы. Прямая, высокая, она, даже не пригибаясь, глядела через край воронки на взрывы снарядов, минующих дом, огибающих его и постройки четко и, судя по всему, намеренно, как коса огибает розовый куст, обстрел катился по полю на восток в огромной туче пыли, пронизанной красными вспышками, пыль висела в воздухе и после того, как вспышки разрывов торопливо замигали дальше, будто неистовая стая гигантских дневных светляков, и скрылись за кромкой поля, оставя за собой лишь грохот, уже становящийся тише.
Тут Марфа полезла наверх. Она карабкалась быстро и энергично, проворно, будто коза, отбрыкиваясь, когда муж хватал ее за подол ночной рубашки, а потом за босые ноги, выбралась и со всех ног побежала сквозь высокий бурьян и маки, огибая редкие старые воронки, потом оказалась там, где проходила коса обстрела, трое, пока не вылезая наверх, смотрели, как она прыгает через частые свежие воронки. Потом поле заполнилось бегущими людьми — развернутым строем французских и американских солдат, они поравнялись с Марфой и побежали дальше; трое видели, как офицер или сержант остановился и замахал ей руками, рот его на миг раскрылся в беззвучном крике, потом Марфа повернулась и побежала вместе с последними из солдат; трое уже вылезли и, проваливаясь в свежие воронки, бежали сквозь оседающую пыль и сильный расходящийся запах пороха.
Сперва они не могли найти насыпь. А когда наконец отыскали, бука там не было, от могилы не осталось и следа.
— Она была здесь, сестра! — крикнула Мария, но Марфа не ответила и продолжала бежать со всех ног, все побежали за ней и увидели то, что, должно быть, видела она, — щепки, обломки, сучья с уцелевшими листьями, разбросанные на сотню метров. Когда они подбежали к Марфе, в руке у нее была щепка светлой, свежей, некрашеной доски от гроба; она мягко обратилась к мужу:
— Тебе придется сходить за лопатой.
Но не успел он повернуться, как младшая пронеслась мимо него, она быстро, уверенно, легко, как лань, бежала среди воронок, остатков бурьяна и поникших маков, фигурка ее все уменьшалась, но она продолжала бежать к дому. Было воскресенье. Когда она вернулась с лопатой, по-прежнему бегом, они стали копать по очереди и копали дотемна. Им удалось найти еще несколько щепок и обломков гроба, но тело исчезло.
ЗАВТРА
Солдат снова было двенадцать, только на сей раз командовал ими сержант. Вагон был специальным, хотя и третьего класса; в первом отсеке сиденья были сняты и на полу стоял новенький пустой армейский гроб. Эти тринадцать выехали из Парижа в полночь, и, подъезжая к Сен-Мишелю, были уже слегка навеселе. Потому что задание, дело им предстояло не из приятных; мир и победа окончательно уже пришли в Западную Европу в ноябре (полгода спустя после ложного майского перемирия, тот недельный перерыв, устроенный войной, был таким невероятным, что о нем вспоминали как о курьезе), и солдат, хотя все еще носил форму, мог считать себя свободным от вчерашних трупов, по крайней мере до начала новой войны. Поэтому им выдали дополнительный паек вина и коньяка в виде компенсации за неприятную работу, коньяк находился у сержанта, выдавать его полагалось по мере надобности. Однако сержант, которому тоже не по душе было это задание, оказался угрюмым нелюдимом, едва поезд вышел из Парижа, он уединился в пустом отсеке с порнографическим журналом. Но солдатам хотелось выпить, и, когда сержант вышел в Шалоне (они не знали, зачем, и не хотели знать: может, в уборную, может, по делам), двое (один до начала войны был неплохим взломщиком и собирался вернуться к этому занятию, как только снимет военную форму) зашли в отсек, отперли его саквояж и вытащили две бутылки коньяка.
Поэтому, когда экспресс, следующий в Бар-ле-Дюк, оставил их вагон в Сен-Мишеле, где его должны были подцепить к местному поезду до Вердена, все они (кроме сержанта) были навеселе чуть больше, чем слегка, а ранним утром, когда их вагон подтянули на восстановленный запасной путь у развалин Вердена, они были навеселе уже изрядно; сержант к тому времени обнаружил, что в его саквояж кто-то запускал руку, и пересчитал оставшиеся бутылки; последовало гневное, продолжительное обличение, из-за которого, да еще в таком состоянии, солдаты сперва даже не заметили старуху, и лишь потом обнаружили, что их поджидает, можно сказать, целый комитет, словно весть о времени и цели их прибытия опередила поезд, — на перроне стояла небольшая, негустая толпа рабочих из города и крестьян из окрестных деревень, среди них была одна женщина, они молча глядели на прибывших, пока сержант отчитывал и бранил солдат (крепко сжимая в руке саквояж), потом эта самая женщина, старуха, бросилась к ним и ухватила сержанта за рукав. Это была крестьянка, казавшаяся более старой, чем на самом деле, с морщинистым, изможденным словно бы от долгого недосыпания лицом, но теперь оно было напряженным и даже светилось каким-то неистовым рвением и надеждой.
— А? — сказал, наконец сержант. — Что? Чего вы хотите?
— Вы едете в форт, — сказала она. — Мы знаем, зачем. Возьмите с собой меня.
— Вас? — сказал сержант; теперь к его словам прислушивались все. — С какой еще стати?