Уильям Фолкнер - Притча
— Само собой, — сказал старшина. — За Сен-Мишелем. Если где-то по пути вам попадутся золотые ворота в жемчуге, с этой бумагой вы пройдете через них. И еще вот.
Он снова вынул руку из кармана и протянул ее за проволоку, на раскрытой ладони показались тусклый кружок бронзы и яркие полоски ленточки, женщина снова замерла, пока не притрагиваясь к медали и глядя на раскрытую ладонь старшины, потом он ощутил, что на него смотрит другая женщина, и встретил ее спокойный, брезжущий взгляд, когда та сказала:
— Он красивый, сестра. И не такой уж старый.
— Ну вот еще! — снова возмутился старшина. — Возьмите! — сказал он, всовывая, тыча медаль в руку высокой, пока та наконец не взяла ее, потом торопливо отдернул руку за проволоку.
— Уезжайте! Проваливайте! Убирайтесь! — сказал он чуть ли не с гневом, дыша часто и раздраженно, он был слишком стар для этого, снова ощутив на себе взгляд второй, он запрокинул голову, чтобы не встречаться с ней глазами, и крикнул в спину высокой:
— Вас было трое. Где третья — его poule[27] или кто там она есть… была?
Потом ему пришлось встретить взгляд второй, уже не брезжущий, но исполненный обещания; она мило, нежно улыбнулась ему и сказала:
— Ничего. Не бойтесь. До свидания.
После этого они торопливо удалились, все пятеро, лошадь и повозка; старшина повернулся, взял с тележки кусок ржавой проволоки и бросил рядом с обрезанной нитью.
— Прикрутите на место.
— Разве война не окончена? — спросил один из солдат.
Старшина чуть ли не с яростью напустился на него:
— Но не армия. Неужели ты думаешь, что мир способен положить конец армии, если это не под силу даже войне?
На сей раз они миновали старые городские ворота, сидя в повозке, Марфа с вожжами в руках на одном конце высокого сиденья, ее сестра на другом, младшая между ними, сиденье было таким высоким, что казалось, они движутся не в густом, неторопливом потоке идущих, а плывут по нему, будто в лодке, словно бы они покидали город на платформе в карнавальной процессии, выплывали из города по утихающему потоку страданий на декоративной лошади без ног и повозке без колес, как бы несомых на сдвинутых плечах в каком-то триумфе, несомых так высоко, что они почти достигли старых ворот, прежде чем обладатели плеч случайно или намеренно обратили свои взгляды или внимание так высоко, чтобы увидеть то, что несут, и понять, догадаться, что находится в повозке, или просто шарахнуться от нее.
Толпа не шарахнулась, не отпрянула от повозки, скорее расступилась, раздалась; внезапно вокруг нее образовалось пустое пространство, так поток отступает от карнавальной платформы, открывая взгляду, что она не плавучая, а земная и движется с помощью лошадиных ног и колес; толпа расступалась, словно обладатели плеч предали забвению не только необходимость поддержки, но и ощущение тяжести, и существование ноши; они неуклонно отступали от повозки и даже каким-то образом извещали шедших впереди о ее движении, те стали расступаться заранее, и теперь повозка двигалась быстрее толпы, идущие даже не глядели в ее сторону, пока вторая сестра, Мария, не обратилась к ним с края высокого сиденья, без назидательности, без упрека, лишь настойчиво, спокойно, словно к детям:
— Успокойтесь. Вы ничем ему не обязаны, вам незачем его ненавидеть. Вы не причинили ему вреда, зачем же бояться?
— Мария… — сказала сестра.
— И стыдиться не надо, — продолжала Мария.
— Мария, перестань, — сказала сестра. Мария снова приняла прежнюю позу.
— Ладно, сестра, — сказала она. — Я хотела не пугать их — только утешить.
Но она продолжала глядеть на них ясно и безмятежно, повозка не останавливалась, дорога перед ней расчищалась, словно сама собой, и, когда они подъехали к старым воротам, арка была совершенно свободна, толпа остановилась и сгрудилась с обеих сторон, давая повозке проехать; внезапно один человек снял шляпу, вслед за ним еще несколько, и когда повозка проехала под аркой, то казалось, что она покинула город в легком, зримом, беззвучном шорохе.
— Вот видишь, сестра, — сказала Мария с безмятежным, спокойным торжеством, — только утешить.
Они уже были за городом; длинные, прямые дороги разбегались, расходились в стороны, как спицы от ступицы колеса; над ними медленно ползли одно за другим облачка пыли — это люди поодиночке и группами, иногда тоже в повозках, возвращались по домам; родители и родственники солдат взбунтовавшегося полка, спешившие к городу в изумлении и ужасе, чтобы меж его старых стен слить воедино свою брань и муку, теперь покидали его словно бы даже не с облегчением, а со стыдом.
Они не оглядывались, хотя город был виден еще долгое время, он стоял на плоской равнине, совершенно тихий, серый, увенчанный древней римской крепостью, и, постепенно скрываясь из вида, в конце концов исчез совсем; но они так ни разу и не оглянулись, а сильная, крупная, неторопливая, спокойная крестьянская лошадь увозила их все дальше от него. У них была с собой еда, так что останавливаться было незачем, лишь в полдень они сделали небольшую остановку в лесу, чтобы накормить и напоить лошадь. Поэтому они без задержки миновали деревни — их встречали безмолвные, — сдержанные лица, тот же самый легкий, беззвучный, зримый шорох снимаемых шляп и кепок, словно скачущий впереди курьер предупреждал об их появлении; младшая, сжавшись, куталась в шаль, сидя между двумя старшими женщинами, Марфа с застывшим лицом смотрела прямо перед собой, и лишь другая сестра, Мария, спокойно и безмятежно оглядывала жителей, не изумляясь, не удивляясь, а тяжелые, мохнатые копыта лошади неторопливо лязгали по булыжнику, пока очередная деревня не оставалась позади.
К вечеру они приехали в Шал он. Здесь тоже была армейская зона, а пять дней назад — зона боевых действий, однако теперь здесь был мир, или по крайней мере тишина; но зона все-таки оставалась армейской, потому что у головы лошади внезапно появились французский и американский сержанты и остановили ее.
— У меня есть бумага, — сказала Марфа, доставая и протягивая ее. — Вот она.
— Оставьте, — сказал французский сержант. — Здесь она вам не понадобится. Все устроено.
Тут она увидела, что шестеро французских солдат с дешевым деревянным гробом подошли к задку повозки; когда она обернулась к ним, они уже поставили гроб на землю и снимали завернутое в брезент тело.
— Постойте, — сказала Марфа хриплым, сильным голосом, слез в нем не слышалось.
— Все устроено, не волнуйтесь, — сказал сержант. — Вы поедете до Сен-Мишеля на поезде.
— На поезде? — переспросила Марфа.
— Что ты, сестра! — сказала Мария. — В поезде!
— Не беспокойтесь, — сказал сержант Марфе. — Платить вам не придется. Все устроено.
— Эта повозка чужая, — сказала Марфа. — Я одолжила ее.
— Мы знаем, — сказал сержант. — Она будет возвращена.
— Но ведь мне нужно еще везти его от Сен-Мишеля до Вьенн-ла-Пуссель. Вы сказали — до Сен-Мишеля, так ведь?
— Чего вы спорите со мной? — сказал сержант. — Сколько можно говорить, что все устроено? Ваш муж встретит вас со своей повозкой и лошадью. Слезайте. Все трое. Думаете, если война прекратилась, так армии больше нечего делать, как обхаживать гражданских. Пошли. Вы задерживаете свой поезд; ему нужно не только дожидаться вас.
Тут они увидели поезд. Раньше они не замечали его, хотя он стоял на путях почти рядом с ними. Состоял он из паровоза и одного вагона типа «сорок человек, восемь лошадей». Они слезли с повозки; уже смеркалось. Солдаты приколотили крышку и подняли гроб, три женщины и двое сержантов последовали за ними к вагону, солдаты сунули гроб в открытую дверь, потом взобрались сами, снова подняли гроб и унесли его в переднюю часть вагона, затем появились снова и поодиночке спрыгнули вниз.
— Влезайте, — сказал женщинам сержант. — Только не жалуйтесь, что нет сидений. Там много чистой соломы. И вот еще.
Он протянул им армейское одеяло. Никто из женщин не заметил, откуда оно взялось. Раньше они не видели его. Потом американский сержант что-то сказал французскому, несомненно, на своем языке, потому что они ничего не поняли, даже когда тот сказал им: «Attendre»[28]; и они неподвижно стояли в тусклом, угасающем свете, пока американский сержант не принес деревянный ящик с непонятными трафаретными символами артиллеристов или снабженцев, он поставил его перед дверью вагона; и тут они, видимо, не без удивления поняли, зачем, взобрались на него, а потом в вагон, в почти полную темноту, нарушаемую лишь тусклым, расплывчатым отсветом гроба из некрашеных досок. Потом они нашли солому. Марфа расстелила на ней одеяло и села; в ту же минуту кто-то вскочил, впрыгнул в вагон — судя по силуэту в двери, где еще было немного света, мужчина, военный, американец, он что-то держал в обеих руках. Они уловили запах кофе, американский сержант наклонился к ним, громко сказал: «Ici cafe. Cafe»[29], — и начал совать им три кружки, пока Марфа не взяла и не раздала их; потом она ощутила, как его твердая рука сжала ее руку вместе с кружкой, и он стал наливать кофе из кофейника; казалось, сержант даже предвидел рывок, потому что крикнул на своем языке «осторожно!» за секунду-две до-пронзительного паровозного гудка, который не предвещал отправления, а означал его, и ухватился за стену, когда вагон безо всякого перехода рванулся с какой-то неистовой скоростью; горячий кофе плеснулся из кружки ей на колени. Потом, когда и все трое они сумели ухватиться за стену, снова раздался гудок, истошный, словно бы негодующий, не сигнал приближения, а вопль протеста, бессмысленного страдания и обвинения суровой темной земле, по которой мчался поезд, громадному бремени темного неба, под которым он отчаянно прокладывал путь, неизменному и недостижимому горизонту, к которому он упорно стремился.