Уильям Фолкнер - Притча
Теперь американский сержант опустился на колени и все-таки, опираясь плечом о стену, стал обеими руками наливать в кружки кофе, но лишь до половины, и они, прислонясь к стене, сидели и пили маленькими глотками горячий, сладкий, подкрепляющий кофе; вагон мчался сквозь тьму, в темноте они не видели даже друг друга, исчез даже отсвет гроба в другом конце вагона, их неподвижные тела пришли в соответствие, согласие со скоростью поезда, могло показаться, что он совсем не движется, если бы не сильная тряска и время от времени истошные вопли паровоза.
Когда снова забрезжил свет, вагон остановился. Очевидно, это был Сен-Мишель; ей сказали, что поезд пойдет до Сен-Мишеля, значит, они уже приехали, к тому же какое-то шестое чувство говорило ей даже по прошествии четырех лет войны о близости дома. И она сразу же стала подниматься, спросив у сержанта: «Сен-Мишель?», потому что уж это он должен был понять, потом с каким-то отчаянным нетерпением даже сказала, начала: «Mon homme a moi — mon mari»[30], — но не успела она договорить, как сержант заговорил сам, вставляя два-три слова из тех немногих, что он знал по-французски:
— Нет, нет, нет. Attention. Attention[31], и, несмотря на темноту в вагоне, сделал ей знак рукой, каким тренер приказывает собаке сесть. Потом спрыгнул, мелькнув тенью в чуть освещенном проеме двери, и они стали ждать, тесно сдвинувшись, чтобы согреться в холоде весеннего рассвета, младшая была посередине, спала она или нет, засыпала ночью или нет, Марфа не знала, однако, судя по дыханию, Мария спала. Когда сержант вернулся, было уже совсем светло; теперь не спали все три; была суббота, всходило солнце, пели вечные, непреходящие жаворонки. Сержант опять принес полный кофейник кофе и на этот раз хлеба, заговорил очень громко: «Monjay. Monjay»[32], и они — она — теперь разглядела его: это был молодой человек с суровым солдатским лицом, в котором было что-то еще — не то нетерпение, не то сочувствие, Марфа разобрать не могла. Но ей было все равно, она хотела было снова заговорить с ним, но тот французский сержант в Шалоне сказал, что все устроено, и она вдруг доверилась американскому сержанту не потому, что он должен был знать, что делает, так как поехал с ними, очевидно, по приказу, а потому, что ей им — ничего больше не оставалось.
И они стали есть хлеб и снова пить горячий сладкий кофе. Потом сержант снова спрыгнул вниз, и они ждали; как долго, она не могла ни определить, ни догадаться. Потом сержант опять вскочил, впрыгнул в вагон, и она поняла, что минута настала. На этот раз шестеро солдат, пришедших с ним, были американцы; все три женщины поднялись и снова ждали, пока солдаты двигали гроб к двери и потом опускали на землю; земли им не было видно, и казалось, что гроб неожиданно вылетел в дверь и исчез; сержант спрыгнул, и они подошли к двери; внизу для них был опять подставлен ящик, они спустились, щурясь после темноты в ясное утро, шестое ясное утро недели, без дождя и без туч. Потом Марфа увидела повозку, свою или их, ее муж держал лошадь под уздцы, а солдаты укладывали гроб, она повернулась к американскому сержанту, сказала по-французски: «спасибо», и вдруг он как-то робко обнажил голову, торопливо и крепко пожал руку ей, потом ее сестре и снова надел фуражку, не глядя на младшую и не протягивая ей руки; Марфа обогнула повозку и подошла к мужу широкоплечему, сильному человеку, одетому в вельветовые куртку и брюки, чуть пониже ее и заметно постарше. Они обнялись, потом все четверо подошли к повозке и, как обычно, замерли в нерешительности. Однако стояли так они недолго; на сиденье вчетвером было не поместиться, но младшая разрешила эту проблему, она влезла по оглобле и сиденью в кузов повозки и, кутаясь в шаль, села возле гроба; лицо ее было усталым, сонным и явно нуждалось в воде и мыле.
— Ну конечно, сестра, — сказала Мария, младшая, в голосе ее звучало приятное удивление, почти радость от столь простого решения. — Я тоже поеду там.
Муж Марфы помог ей взобраться на оглоблю, потом перелезть через сиденье, и она села по другую сторону гроба. Потом Марфа энергично, без помощи влезла на сиденье, муж сел рядом с ней и взял вожжи.
Находились они на окраине города, поэтому ехать им нужно было не через него, а в объезд. Хотя, в сущности, не было ни города, ни границ, отделяющих его от сельской местности, потому что это была даже не армейская зона, это была зона боевых действий, город и сельская местность слились и были неотличимы друг от друга из-за плотной сосредоточенности войск, американских и французских, не стоящих наготове, а словно бы ошеломленных, замерших в этой громадной тишине перемирия, — вся сумятица битвы как бы застыла в гипнозе: машины, грузовики с продовольствием и снарядами стояли неподвижно и тихо, потом показались батареи с обращенными на восток орудиями, не брошенными, но и не стоящими наготове, настороже — лишь тихими; повозка ехала по границе теперь тихого, старого, стойкого выступа, державшегося четыре года, и они видели войну или то, что шесть дней назад было войной, изрытые снарядами поля, сломанные деревья, некоторые из которых этой весной выпустили из поврежденных стволов несколько упорных зеленых побегов, знакомую землю, не виденную почти четыре года, но она была по-прежнему знакомой, словно даже война не могла уничтожить эту старую правду мирной человеческой деятельности. Но когда они ехали мимо развалин Вьенн-ла-Пуссель, Марфе, очевидно, пришло в голову, что ужас и страх, возможно, еще не совсем окончились; и лишь тогда она негромко, чтобы не слышали двое сидящих сзади, спросила у мужа:
— Что с домом?
— Дом не пострадал, — ответил муж. — Не знаю, почему. А поля, земля погублены. Разорены. Потребуются годы и годы. И начать сейчас мне не позволят. Вчера, когда мне разрешили вернуться, то запретили работать на полях, пока оттуда не извлекут невзорвавшиеся снаряды.
И муж был прав: земля на ферме оказалась изрытой (не слишком уж сильно; там даже уцелело несколько деревьев) снарядными воронками, та земля, где в напряженное время она работала вместе с мужем, та земля, где жил ее брат, лежащий на повозке в дешевом гробу, та земля, что со временем перешла бы тому, кого привезли назад спать в ней. Потом они подъехали к дому; муж был прав: дом оказался цел, если не считать нескольких дырок в стене, видимо, от пулеметной очереди; муж даже не взглянул в сторону дома, а слез с повозки (чуть скованно; она впервые заметила, что его артрит усилился), отошел и встал, глядя на разоренную землю. Марфа не стала входить в дом, несколько раз окликнула мужа, потом сказала:
— Оставь. Давай сперва покончим с этим.
Муж вернулся и вошел в дом; видимо, накануне он внес туда кое-какие инструменты, потому что вышел с лопатой и снова сел на повозку. Однако на этот раз вожжи взяла она, словно точно знала, куда нужно ехать, повозка двинулась через поле, утопая в сорняках и диких маках, огибая встречающиеся воронки, и проехала с полкилометра до насыпи под старым буком, тоже избежавшим снарядов.
Копать там, на насыпи, было легко, лопату брали все по очереди, и младшая тоже, хотя Марфа попыталась ее отговорить.
— Нет, — сказала она. — Дай и мне. Дай и мне чем-то заняться.
Однако, несмотря на это, у них ушло много времени, прежде чем яма стала достаточно глубокой для гроба. Потом все четверо спустили его туда по пологому откосу.
— А медаль? — спросил муж. — Не хочешь положить и ее? Я могу открыть гроб.
Но Марфа даже не ответила, она взяла лопату и стала засыпать яму землей. Потом ее сменил муж, и в конце концов насыпь снова стала ровной, на ней остались лишь следы лопаты; уже вечерело, когда они вернулись; женщины вошли в дом, а муж повел лошадь на конюшню. Марфа не видела дома почти четыре года, но оглядывать его не стала. Пройдя по комнате, она бросила, почти швырнула медаль на пустую каминную доску и, не оглядывая комнату, направилась к двери. Дом не пострадал, он был только разграблен. В 1914 году они увезли все, что уместилось на повозку, и накануне муж привез все обратно — много посуды, постельных принадлежностей, не особенно ценные вещи, которые она решила взять, оставив то, что будет необходимо по возвращении; она теперь не помнила, что ощущала, думала тогда: вернутся они или нет, не станет ли тот мучительный день окончательным прощанием с домом и с надеждой? И, даже не пытаясь вспомнить, она пошла на кухню; продукты и дрова муж приготовил заранее, Мария и младшая уже разжигали печь; она снова сказала младшей:
— Отдохни.
— Нет, — снова ответила та. — Дай мне чем-нибудь заняться.
Лампа уже горела; когда стемнело почти совсем, Марфа заметила, что муж еще не вернулся из конюшни. Она сразу же догадалась, где он может быть; замерший, почти невидимый в угасающем свете, он смотрел на свою разоренную землю. На этот раз она подошла и коснулась его.
— Пошли, — сказала Марфа, — ужин готов, — и придержала его у входа в освещенную лампой комнату, пока он не увидел Марию и младшую, ходящих от печи к столу.