Хосе Рисаль - Не прикасайся ко мне
В половине восьмого, когда прибыли жандармы из соседних селений, стали доподлинно известны все подробности происшествия.
— Я только что вернулся из суда, где видел арестованных дона Филипо и дона Крисостомо, — сообщал какой-то мужчина сестре Путэ, — и разговаривал с одним из стражников, стоящих на часах. Так вот, Бруно, сын того, которого забили насмерть, вчера вечером обо всем разболтал. Как вы слышали, капитан Тьяго выдает свою дочь замуж за одного молодого испанца. Дон Крисостомо, оскорбленный, хотел отомстить — убить всех испанцев, даже священника. Вечером напали на монастырь и казармы, но, к счастью, по божьей милости, священник был у капитана Тьяго. Говорят, многие скрылись. Жандармы спалили дом дона Крисостомо, и если бы его не арестовали раньше, то и его бы сожгли.
— Спалили его дом?
— Всех слуг арестовали. Глядите, еще дымок виднеется! — продолжал рассказчик, приближаясь к окну. — Все, кто приходит оттуда, приносят печальные вести.
Слушатели посмотрели в сторону дома Ибарры; в самом деле, легкий столбик дыма медленно поднимался к небу. Раздались возгласы — кто жалел Ибарру, а кто и осуждал.
— Бедный юноша! — воскликнул старик, супруг сестры Путэ.
— Конечно, — ответила жена, — но вчера он не заказал мессу за упокой души своего отца, который в этом нуждается более, чем кто-либо другой.
— Да что ты, жена, неужто тебе не жаль?..
— Жалеть отлученного? Грешно жалеть врагов господа — грех, говорят священники. Вспомните только! Он по кладбищу разгуливал как по скотному двору!
— Но скотный двор и кладбище так схожи, — возразил старик. — Разница только в том, что на скотном дворе собирают животных одной породы…
— Ты еще скажешь! — прикрикнула на него сестра Путэ. — Уж не будешь ли защищать того, кого бог так явно покарал? Увидишь, тебя тоже заберут. Скала рушится — подальше держись!
Этот аргумент заставил супруга умолкнуть.
— Ишь каков! — продолжала старуха. — Сперва прибил отца Дамасо, потом захотел убить отца Сальви.
— Но ты не можешь отрицать, что в детстве он был хороший мальчик.
— Да, был хороший, — подхватила старуха, — но потом отправился в Испанию. Все, кто ездит в Испанию, возвращаются еретиками, говорят священники.
— Ох ты! — возразил муж, увидев возможность реванша. — А сам священник? А вообще все священники, и архиепископ, и папа, и сама пречистая дева — разве они не из Испании? Ага! Может, они тоже еретики?
К счастью для сестры Путэ, вбежала взволнованная, бледная служанка, и спор прервался.
— В огороде у соседа — повешенный! — проговорила она, задыхаясь.
— Повешенный! — поразились все.
Женщины осенили себя крестным знамением; никто не мог двинуться с места.
— Да, да, — продолжала перепуганная служанка. — Пошла я собирать горох… Поглядела в огород к соседу, нет ли его там, — и вдруг вижу: человек качается; я подумала, что это Тео, слуга, он мне всегда… Я подошла, чтоб… чтобы нарвать гороха, и увидела — это не он, а другой — мертвец; я как припущусь, как припущусь бежать и…
— Пойдемте посмотрим на него, — сказал старик, поднимаясь. — Веди нас.
— Не ходи! — закричала сестра Путэ, схватив его за рубашку. — Накличешь беду. Он повесился? Тем хуже для него!
— Пусти меня, жена. А ты, Хуан, беги сообщи в суд. Может, он еще жив.
И старик отправился в огород в сопровождении служанки, прятавшейся за его спиной. Женщины и сама сестра Путэ тащились сзади, полные страха и любопытства.
— Вон там, сеньор, — сказала служанка, указывая пальцем.
Женщины остановились на почтительном расстоянии, и старик пошел дальше один. Человеческое тело, висевшее на ветви сантоля, тихо покачивалось от ветра. Старик некоторое время рассматривал окоченевшие ноги, руки, грязную одежду и опущенную голову.
— Нам нельзя трогать его до прихода судебных властей, — громко сказал старик. — Он успел остыть; давно уже умер.
Женщины робко подошли ближе.
— Это тот, который жил вон там, в домике; он приехал две недели назад. Видите, шрам на лице?
— Пречистая дева! — воскликнула одна из женщин.
— Помолимся за его душу? — спросила какая-то девушка, оглядев труп со всех сторон.
— Дура, еретичка! — набросилась на нее сестра Путэ. — Разве не знаешь, что говорил отец Дамасо? Молиться за самоубийцу — это испытывать терпение господа; самоубийцы обрекают себя на вечное проклятие. Потому их и не хоронят на кладбище. — И добавила: — Я так и думала, что этот человек плохо кончит; мне все никак не удавалось узнать, чем он живет.
— Я видела раза два, как он беседовал с отцом экономом, — заметила девушка.
— Уж наверное, не для того, чтобы исповедаться или заказать мессу!
Подошли другие горожане, и вскоре многочисленная толпа окружила труп, все еще висевший на дереве. Через полчаса прибыли альгуасил, секретарь префекта и два стражника; стражники сняли мертвеца и положили на носилки.
— Народ спешит помирать, — сказал со смехом секретарь, вытаскивая из-за уха перо. Он начал всем задавать каверзные вопросы, выслушал показания служанки, которую постарался совсем запутать, то подозрительно глядя на нее, то угрожая, то приписывая ей слова, каких она не говорила. Думая, что ее уже отправляют в тюрьму, она разревелась и призналась, что шла вовсе не за горохом, а… и призвала в свидетели Тео.
В это самое время какой-то крестьянин в широкополом салакоте и с большим пластырем на шее осматривал труп и веревку.
Лицо покойника было не более синим, чем остальные части тела; около веревки на шее виднелись две ссадины и два маленьких кровоподтека; там, где веревка терлась о шею, крови не было. Внимательно оглядев рубашку и штаны, любопытный крестьянин заметил, что одежда запылена и местами порвана. Но особенно привлекли его внимание семена травы «суровая любовь», облепившие рубаху до самого ворота.
— Чего ты там смотришь? — спросил его секретарь.
— Я смотрел, сеньор, не из знакомых ли кто, — пробормотал тот, чуть приподнимая шляпу, вернее надвигая ее на лоб.
— Разве ты не слыхал, что это Лукас? Заснул, что ли?
Все вокруг захохотали. Крестьянин смутился, что-то пробурчал и, опустив голову, медленно побрел прочь.
— Эй! Ты куда пошел? — крикнул ему старик. — Там нет выхода, там дом покойника!
— Парень еще ото сна не очнулся! — насмешливо проговорил секретарь. — Его надо водой окатить.
Окружающие снова громко расхохотались.
Но крестьянин уже был далеко от этого места, где он так опростоволосился. Он направился в церковь и, зайдя в ризницу, попросил позвать отца эконома.
— Спит еще! Не знаешь разве, что вчера вечером было нападение на монастырь? — грубо ответили ему.
— Я подожду, пока он проснется.
Церковные служки глядели на него с наглым презрением людей, которые сами привыкли терпеть дурное обращение.
Одноглазый эконом спал в темном углу на длинной скамье. Очки его были сдвинуты на лоб и прикрыты прядями длинных волос; тощая, впалая грудь была открыта и равномерно вздымалась.
Крестьянин сел поблизости, приготовившись терпеливо ждать, но вдруг выронил монету и со свечой в руке полез под скамью, на которой спал отец эконом. И тут опять заметил семена «суровой любви» — на этот раз на штанах и на рукавах рубахи спящего, который наконец проснулся, протер свой единственный глаз и со злостью стал бранить невежу.
— Я хотел бы заказать мессу, сеньор! — отвечал тот извиняющимся голосом.
— Сегодня уже кончились все мессы, — ответил, немного смягчившись, одноглазый. — Если хочешь, можно на завтра… Это за души в чистилище?
— Нет, сеньор, — ответил крестьянин, давая отцу эконому песо. — За человека, который скоро умрет.
Затем крестьянин вышел из ризницы.
— Я мог бы вчера вечером захватить его на месте преступления, — со вздохом сказал он себе. Сорвав пластырь и выпрямившись, он снова обрел лицо и фигуру Элиаса.
LVII. «Vae victis!»[173]
Моя радость на дне колодца[174].
Несколько жандармов прохаживались с суровыми лицами перед дверями суда, грозя ружейными прикладами дерзким мальчишкам, которые вставали на цыпочки или взбирались на плечи друг другу, чтобы разглядеть что-нибудь через решетку.
Зал заседаний уже не имеет такого привлекательного вида, как в ту пору, когда здесь обсуждалась программа празднества. Теперь он мрачен и неуютен. Чуть слышно переговариваются жандармы и стражники, роняя отрывистые слова. Секретарь префекта, два писца и несколько солдат что-то строчат, сидя за столом. Альферес прохаживается по залу, свирепо посматривая на дверь, — сам Фемистокл на олимпийских играх после сражения при Саламине[175] не был, наверное, так горд собой. Донья Консоласьон зевает в углу, раскрывая во всю ширь черную пасть и показывая гнилые зубы. Ее холодный, мрачный взор устремлен на дверь тюремной камеры, размалеванную непристойными рисунками. Она добилась от мужа, которого победа сделала более уступчивым, разрешения присутствовать на допросе и, возможно, на последующей экзекуции. Гиена чуяла трупный запах, облизывалась и скучала в ожидании пыток.