Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
— А помнишь, Мелани, твои «каструли», твои красивые блестящие «каструли»? Ты так их любила!
Услышав это, Мелани вздохнула, и крупные слезы покатились по ее морщинистым щекам.
Для меня и для матушки накрыли на стол в спальне, где пахло щелоком. Стены были выбелены известью, а на камине, у зеркала, стояли дагерротипы г-на и г-жи Денизо и старый диплом учителя фехтования, разукрашенный трехцветными флажками. Я попросил, чтобы мою старую няню позвали завтракать вместе с нами. Но фермерша возразила, что у ее тетки уже нет зубов, что жует она медленно, привыкла есть одна и что если посадить ее за стол рядом с нами, то она будет стесняться.
Я отлично позавтракал яичницей с приправой из зелени, крылышком цыпленка в бульоне и куском сыра, выпил немного дешевого вина, и матушка посоветовала мне пойти погулять вблизи фермы.
Солнце начинало садиться, и его огненные стрелы дробились о спокойную листву деревьев. Легкие белые облачка неподвижно стояли в небе. Жаворонки пели, низко летая над полями. Какая-то неизведанная радость овладела моей душой. Я впитывал природу всем существом, и она воспламеняла меня упоительным жаром. Я кричал, я носился под деревьями, опьяненный, во власти того исступленного восторга, который вновь обрел потом у греческих поэтов, прославлявших пляски менад, и, подобно менадам, приплясывая, я размахивал жезлом-прутом, сорванным с куста молодого орешника. Топча траву и цветы, одурманенный воздухом и запахами, исхлестанный гибкими ветками, я бегал, как безумный.
Матушка окликнула меня, прижала к груди.
— Пьер, — сказала она, слегка встревожившись, — ты весь потный. Какой у тебя горячий лоб и как сильно бьется сердце!
XXXI. Первая встреча с римской волчицей
— Не может же он вечно сидеть дома и по целым дням бездельничать с Жюстиной, — сказала матушка.
— И читать все книги, какие попадутся ему под руку, — добавил отец. — Вчера я застал его погруженным в чтение руководства по акушерству.
Было решено отдать меня в пансион.
После долгих поисков отец нашел нечто подходящее: учебное заведение, которыми руководили священники и которое посещалось детьми из хороших семей. Эти два пункта имели большое значение для моих родителей, людей религиозных и питавших слабость ко всему аристократическому. Не желая расставаться со своим единственным ребенком, они не отдали меня на полный пансион, за что я буду благодарен им до конца жизни. Посылать же меня в школу приходящим — на два часа утром и на два вечером — они и не могли и не хотели. Матушка страдала в то время болезнью сердца, а Жюстине, занятой стряпней и уборкой, действительно некогда было провожать меня по два раза в день в такую даль и потом приходить за мной туда два раза. К тому, же родители опасались, что дома, без должного надзора, я не буду аккуратно выполнять заданные уроки. Опасение весьма основательное, ибо мне не так-то легко было бы усидеть за письменным столом, зная, что Жюстина в это время подготовляет на кухне наводнения и пожары или сражается в гостиной с Моисеем и Спартаком. Чтобы не отрывать меня от родных и все-таки приучить к строгой школьной дисциплине, меня отдали полупансионером. Жюстине было поручено отводить меня в восемь часов утра в училище св. Иосифа[264] и заходить за мной туда в четыре часа пополудни.
Училище св. Иосифа помещалось на улице Бонапарта, в старом особняке, имевшем весьма внушительный вид.
Не скажу, чтобы я восхищался его стилем или мог по достоинству оценить благородную каменную лестницу с перилами из кованого железа и большие белые комнаты с зеленоватым отсветом деревьев из сада, где г-н Грепине занимался с нами. Вкус у меня был еще не развит, и мне больше нравилась часовня с ее раскрашенной мадонной, с бумажными цветами в вазах под стеклянными колпаками и золотой лампадой, спускавшейся с синего, усеянного звездами неба.
Училище св. Иосифа служило подготовительной школой для коллежа X…, и малыши здесь не были, словно пескари щукам, отданы на съедение своим старшим товарищам, как это бывает в других учебных заведениях. Все мы были здесь одинаково маленькие, одинаково слабые, еще не успели стать злыми, а потому не слишком мучили друг друга. Учителя относились к нам снисходительно. Надзиратели были ребячливы, и это уничтожало расстояние между нами. Словом, если училище и не казалось мне таким уж приятным, то во всяком случае я не испытал в нем тех горестей, которым впоследствии предстояло омрачить мою школьную жизнь.
Решив, что мадемуазель Мерэль достаточно хорошо подготовила меня по французскому языку, меня засадили за латынь, и мне так и не удалось выяснить, по какой причине я оказался среди учеников, уже немножко знакомых с грамматикой и переводивших из «Краткой священной истории»[265]. Впрочем, разве мы можем когда-нибудь уразуметь мотивы деяний правительственных и частных учреждений? В те дни, когда меня определили в класс г-на Грепине, некий мыслитель с кротким взглядом и галльскими усами, по имени Виктор Консидеран, которого я не раз видел удящим рыбу под Королевским мостом, объявил, ссылаясь на своего учителя Фурье, что люди тогда лишь будут пользоваться благами хорошего управления, когда они достигнут полной взаимной гармонии, то есть состояния, строго урегулированного самим Виктором Консидераном. Тогда маленький невежественный зверек вроде меня не попадет в класс г-на Грепине, и условия человеческой жизни улучшатся также во многих других отношениях. Мы будем делать лишь то, что нам нравится. У нас, как у мартышек, вырастет хвост, чтобы зацепляться за ветки деревьев, а на конце хвоста будет глаз. По крайней мере именно так мой крестный излагал учение о фаланстерах[266]. Но пока что все идет так же, как шло в моем детстве, и участь нынешних школьников, в сущности говоря, не изменилась ни к лучшему, ни к худшему по сравнению с участью маленького Пьера. Итак, моего учителя звали Грепине. Как сейчас вижу его перед собой. Он обладал толстым носом, отвислой нижней губой и походил на Лоренцо Медичи[267] — если не широтой своих взглядов, то безобразием лица. Я убедился в этом, когда увидел медали с изображением Великолепного. Если бы появились медали г-на Грепине, их можно было бы отличить от медалей Лоренцо только по надписи: оба профиля были бы совершенно одинаковы. По-моему, г-н Грепине был очень добрым человеком и прекрасно вел свой класс. Не его вина, если я так мало вынес из его уроков. Первый из них привел меня в восторг. На голос г-на Грепине из книги «De Viris»[268], более непонятной для меня, чем китайская грамота, словно по волшебству выходили чудеснейшие видения. Пастух находит в камышах Тибра двух новорожденных младенцев, которых волчица вскармливает своим молоком. Он приносит их в свою хижину, и его жена начинает заботиться о них. Она воспитывает их, как пастухов, не зная, что в жилах этих близнецов течет кровь богов и царей. По мере того как голос учителя извлекал из мрака латинского текста героев этой чудесной истории, я видел их, я видел Нумитора и Амулия, королей Альбалонги, Рею Сильвию, Фаустула, Акку Лауренцию, Рема и Ромула. Их приключения совершенно заполонили мою душу, красота их имен делала их еще красивее в моих глазах. Когда Жюстина повела меня домой, я описал ей двух близнецов и волчицу, выкормившую их, — словом, рассказал всю повесть, которую только что узнал и которую она выслушала бы с большим интересом, если бы мысли ее не были так заняты фальшивой двухфранковой монетой, коварно подсунутой ей угольщиком в этот самый день.
Книга «De Viris» доставила мне и другие радости. Я полюбил нимфу Эгерию, которая в гроте у ручья давала мудрые советы царю Нуме[269]. Но вскоре все эти сабиняне, этруски, латиняне, вольски, свалившиеся мне на голову, до смерти мне надоели. Кроме того, если я плохо знал французский, то уж и вовсе не знал латыни. Однажды г-н Грепине предложил мне перевести одно место из этой непонятной книги. Речь шла там о самнитах. Я оказался совершенно беспомощным и получил публичное порицание. После этого я невзлюбил «De Viris» и самнитов. И все-таки душа моя трепетала при воспоминании о Рее Сильвии, которой один из богов дал двух сыновей, а те были потом отняты у нее и вскормлены волчицей в камышах Тибра.
Директор школы, аббат Мейер, нравился всем своей мягкостью и изысканностью манер. У меня и поныне сохранилось о нем представление, как о человеке благоразумном, ласковом и по-матерински заботливом.
В одиннадцать часов он завтракал вместе с нами в школьной столовой и пальцами подносил ко рту листики салата. То, что я говорю, не должно опорочить его память. В дни его молодости это было принято в лучшем обществе. Тетя Шоссон уверяла меня, что дядя Шоссон никогда не ел салат из латука иначе как пальцами.