Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести
В карауле стоял теперь тот самый Живан, земляк Лазара. Сейчас она поняла, что ее разбудила не столько смена караула, сколько голос гайдука. Он просил пить.
— Кто в карауле?
Молчание.
— Ты, что ли, Живан?
— Я. Молчи.
— Да как мне молчать, собачья твоя вера, когда я умираю от жажды и жара. Принеси мне немножко воды, Живан, святым Йованом нашим прошу, не то подохну как скотина.
Живан притворяется, будто не слышит, и не отвечает, надеясь, что гайдуку надоест наконец просить. Но тот снова зовет его тихим и хриплым голосом:
— Если ты знаешь, что такое мука и неволя, послушай меня, Живан, и пусть дети твои будут живы!
— Э, не заклинай меня детьми! Ты знаешь — это приказ, а служба есть служба. Молчи! Разбудишь начальника.
— Спит, окаянный! Хуже турка он! Морит меня без воды, мало ему моего несчастья! Но если ты мне по вере брат, дай немного водицы.
Из их дальнейшего приглушенного разговора женщина поняла, что Лазару не дают пить по распоряжению начальника, который рассчитывает, что жажда заставит гайдука выдать товарищей и пособников. А тот, терзаемый невыносимой жаждой и жаром, видимо, находил облегчение в непрестанном повторении слова «вода». Он замолкал на несколько мгновений, и снова после долгого и глубокого вздоха следовал поток слов:
— Э-э, Живан, Живан! С голоду бы тебе подохнуть! Зачем мучишь меня, будто басурман какой. Дай мне кружку воды, а потом убей тут же, и да простит тебя бог на том и на этом свете. У-ух!
Но Живан перестал отвечать ему.
— Живан!.. Живан!.. Молю тебя, как бога… Горю!
Тишина. Поздно взошел в эту ночь месяц. Живан перешел в тень, и, когда он откликался, голос его еле слышен. Гайдук громко зовет начальника:
— Начальник, не мучь меня больше, чтоб у тебя царский хлеб в горле застрял!
После каждого возгласа тишина кажется еще глуше. В этой тишине гайдук яростно скрежещет зубами и тяжко стонет, уже не снижая голоса и не следя за тем, что говорит.
— У-у-ух! Суки поганые, чтоб вам до скончания века кровь пить и никогда жажды не утолить. Чтоб захлебнуться вам нашей кровью, слышишь ты, начальник, мать твою…
Последние слова он выкрикнул сиплым, бессильным голосом, который едва срывался с пересохших губ. И снова Живан велел ему молчать, обещая, как только рассветет, позвать начальника, и тогда наверняка дадут воды, пусть только чистосердечно расскажет о том, о чем будут спрашивать. А теперь пусть потерпит. Но гайдук в лихорадке через несколько мгновений уже забывал обо всем и снова вопил:
— Живан, заклинаю тебя именем божьим, горю! Воды!
Словно ребенок, он по сто раз повторял это слово, с разной силой и на разные голоса, как позволяло прерывистое, лихорадочное дыхание.
Окончательно лишившись сна, охваченная дрожью, женщина слушала, сидя на краю кровати, и уже не чувствовала своего тела, не воспринимала окружающих предметов, поглощенная новым, не изведанным ею ранее ужасом, который порождали в ней крик гайдука, сипящий шепот Живана и тяжелый, крепкий сон мужа возле нее.
В пору ее короткого детства в родительском доме нередко случалось, что по ночам, особенно весной или осенью, она подолгу не могла уснуть и без конца прислушивалась к мучительному и однообразному шуму на улице: то ветер скрипел жестью на дымовой трубе, то хлопала садовая калитка, которую забыли запереть. Тогда, в детстве, она придавала таким шумам особое значение, воображая, что это борются, ропщут или рыдают какие-то живые существа. В жизни часто бывает так, что видения и ужасы, преследовавшие нас в детстве, вдруг, правда в более крупном масштабе, претворяются в действительности и из сильных, но воображаемых страхов становятся большими и реальными. Как было бы хорошо, если бы невинные страхи, которые когда-то прерывали ее девичий сон, оказались настоящими, а эта ночь, это глухое село, грозные слова и крики гайдука, спящий под боком муж были бы только сном и вымыслом!
И непрерывно, словно лязг железной трубы или скрип на ветру раскрытой калитки, доносился до нее через равные промежутки хрип человека, охваченного лихорадкой, обессилевший человеческий голос, который с трудом скользил по воспаленному неподвижному языку и вылетал из сухого, широко открытого рта:
— Воды, воды! У-у-ух!
Живана сменил в карауле другой жандарм, но стон гайдука не прекращался, только становился все тише и слабее, а женщина по-прежнему сидела в каком-то оцепенении, прислушиваясь к каждому шороху снизу с одной и той же безысходной и неотвязной мыслью: как понять и уразуметь этих людей, эту жизнь? На одной стороне жандармы, на другой — гайдуки (два лица одного несчастья), и одни немилосердно преследуют других, и, глядя на них, можно с ума сойти от жалости и горя.
Об этом Лазаре давно говорили в Сокоце. Она слышала рассказы о его свирепости. Передавали, будто он подвергает нечеловеческим пыткам непокорных крестьян, из засады убивает жандармов, а потом раздевает их догола и бросает на дороге… А теперь вот жандармы возвращают ему долг. Но может ли это продолжаться вечно? Ей кажется, что они летят в какую-то бездну и все вместе погибнут в беспросветной ночи среди крови, жажды и невообразимых ужасов.
По временам ей хотелось разбудить мужа, чтобы он одним своим словом, одной улыбкой рассеял этот кошмарный сон. Но она не двигалась с места, не будила мужа, а продолжала сидеть так же неподвижно, словно рядом с ней был покойник, и прислушивалась к голосу из подвала, одна со своим страхом и своими вопросами. Она припоминала молитвы, которым учили ее в детстве. Но это были молитвы для какой-то другой, забытой и прошедшей жизни; сейчас они не давали ни успокоения, ни помощи. Словно с неизбежностью собственной смерти, она смирилась теперь с мыслью, что человек, который сейчас стонет, будет вечно кричать и стонать, а человек, который спит и дышит возле нее, — вечно спать и молчать.
А ночь надвигалась все гуще и непрогляднее, и это была уже не обычная ночь — одна в бесчисленной веренице дней и ночей, — это была какая-то особенная, вечная и бескрайняя пустыня мрака, в которой последний оставшийся в живых человек стонет и взывает о помощи и, потерян надежду и не веря в сострадание, умоляет о капле воды. Но на всем огромном божьем свете с его водоемами, дождями и росами не осталось больше ни капельки воды, и от всех земных существ — ни одной живой души. Воды пересохли, и люди погибли. Жив только слабый отблеск ее сознания единственный свидетель всего этого.
И, однако, рассвело. С недоверием женщина смотрела, как постепенно белела стена в том самом месте, где она белела каждое утро, и как заря, сначала серая, а потом румяная, заполняла комнату, четко обрисовывая и оживляя предметы.
Напрягая слух, она все еще улавливала голос гайдука, но он доносился уже откуда-то издалека. Ни ругательств, ни проклятий. Только глухо и все реже:
— У-ух, у-у-ух, у-у-у-ух!
Но и это она скорее угадывала, чем слышала.
И хотя рассвет побеждал, у женщины не было сил пошевелиться. Согнувшись и спрятав лицо в ладони, она сидела на краю постели и даже не заметила, когда проснулся муж.
Он открыл ясные глаза; взгляд его упал на опущенные плечи жены и на белевший затылок. И тогда, после первого недоумения, будто теплая и страстная волна, прошло по его телу сознание радостной действительности. Он хотел окликнуть жену, назвать ее по имени, но передумал. Улыбаясь, он еле слышно приподнялся, опираясь на локоть левой руки, а правой, свободной, не произнеся ни слова, неожиданно обхватил ее за плечи и, притянув, подмял под себя.
Женщина тщетно пыталась сопротивляться. Ей казалось ужасным это неожиданное и властное объятие. Казалось недопустимым изменить ночному миру, в котором она только что жила и страдала, одна со своей мукой. Она хотела высвободиться и объяснить ему, что сейчас этого не может быть, что есть тяжелые и мучительные вещи, о которых она должна ему рассказать, и нельзя так легко и просто через них перейти к обыденной жизни. Горькие слова подступали к горлу, но она не могла произнести ни одного из них. Она только всхлипнула. Муж не заметил этого знака протеста, этого звука, который не смог стать даже маленьким словом. Она хотела оттолкнуть его, но движения ее не имели ни силы ее горя, ни быстроты мыслей. И вот уже жар отдохнувшего и пробудившегося тела подавил ее, словно груз. Под его натиском обмякли мышцы молодого тела, подчиняясь, словно части послушной машины. Рот ее прижали его губы. Она ощущала его на себе, как огромный камень, к которому была привязана и вместе с которым падала стремительно и безостановочно. Теряя сознание и всякую мысль не только о прошедшей ночи, но вообще о жизни, она тонула в глухом и темном море знакомой, но всегда новой страсти. Где-то над ней остались последние следы ночных мыслей, решений и сочувствия к человеку, но они исчезали один за другим, как исчезают над головой утопленника пузырьки на воде.