Кодзиро Сэридзава - Умереть в Париже. Избранные произведения
Профессор и акушерка, сидя с двух сторон от моего изголовья, подбадривали меня, говоря что-то вроде:
— Мужайтесь, через это проходят почти все женщины.
— Это ведь вовсе не харакири.
Их слова забавляли меня, мне казалось, что вовсе не обязательно так суетиться.
За те две недели, которые я провела в больнице, роды на моём втором этаже происходили трижды, и все три раза роженицы вопили как резаные примерно в течение суток, пока им не удавалось наконец разродиться. Моя младшая сестра Канако после первых родов призналась мне, что мучилась она ужасно, света белого не видела. Вспоминая об этом, я ждала, сжав зубы: вот сейчас, сейчас, и готовилась не ударить в грязь лицом, как бы мне ни было больно — ведь я так упорствовала в своём желании рожать самой. Только с каждым новым приступом боли повторяла про себя: "Мама, мама…"
Потом я узнала, что, заботясь о моём здоровье, профессор Б. в самый решительный момент сделал мне наркоз, и его ласковый голос, говоривший: "Ещё немного потужьтесь, так, хорошо, а теперь вздохните глубже", в какой-то момент превратился для меня в голос матери. Очнувшись, я увидела белого голубя, поднимавшегося от изножья моей кровати. Я протянула к нему руки, но это был уже не голубь, а маленький ангел с крылышками за спиной. Легко порхая над моей головой, он пел нежнейшим голоском. Заворожённо прислушавшись, я вдруг поняла, что он поёт по-французски. У ангела были чёрные глаза и чёрные волосы, приглядевшись, я увидела личико японского младенца. Ангел пел, держа в ручках золотую корону. О чём он поёт? Когда я открывала глаза, силясь проникнуть в смысл его слов, он приближался, пытался надеть корону на мою голову, потом улетал прочь, потом снова приближался, и так несколько раз. Я старалась разобрать слова, ангел — надеть на меня корону. Мне так и не удалось ничего понять, поэтому я стала, подражая ему, просто повторять вслед за ним французские слова песни, и тут ангел наконец увенчал меня короной. Потом он скрылся, и сразу же заиграла прекрасная музыка. Я вся превратилась в слух, мне казалось, что я уже слышала где-то этот оркестр. Вдруг сквозь звуки оркестра до меня донёсся чей-то голос — бас, он пел по-французски:
— Доченька, просыпайся, всё уже позади.
Я поискала вокруг — кто это солирует и где, и наконец, окончательно открыв глаза, увидела доктора Б. Улыбаясь, он постукивал пальцем по моей щеке и говорил:
— Всё кончилось. Нельзя больше спать, ма птит[72].
Его белоснежная борода шевелилась и казалась мне крылом ангела.
— Нельзя, нельзя. Нельзя спать… — Его голос, настойчиво повторявший эти слова, и показался мне басом, поющим в сопровождении оркестра. Я пыталась открыть глаза, но мои тяжёлые веки сразу же опускались снова. Тут к басу присоединился альт, и они запели дуэтом:
— У вас девочка. Ну же, мадам, взгляните.
Потом мне показалось, что на мою голову снова надели тяжёлую корону, и, открыв глаза, я увидела, что профессор, уже без халата, стоит у моей постели, одна его рука лежит у меня на голове, другой он меряет мне пульс, а рядом стоит сестра, держа на руках какой-то белый свёрток. Это была ты, доченька. Поднеся свёрток, сестра повернула его так, чтобы я могла видеть твоё личико:
— Взгляните, какая прелестная девочка, мадам!
Тут мне показалось, что у меня больше нет тела, осталась одна голова, и я не могла ни смотреть на тебя, ни говорить. Перед глазами расплывалась белым пятном борода профессора, а в голове вертелось: "Родилась, она родилась потому, что я умерла…"
Только на второй день я смогла ощутить радость. В полусне я некоторое время принимала твой плач за голос матери, пытающейся меня разбудить, и бормотала про себя: "Сейчас встаю, сейчас". Потом вдруг открыла глаза и с удивлением увидела, что медсестра на столике рядом меняет тебе пелёнки. Я подумала было, что это мне тоже снится, но в следующий миг она подошла к окну и со словами: "Проснулись? Вы хорошо спали, уже девятый час", — отдёрнула занавески. В комнату проникли неяркие лучи зимнего солнца, и я поняла, что это не сон, а явь.
— Ну вот я и закончила утренний туалет вашей малышки. Ну-ка, скажи маме "доброе утро!". А теперь мы займёмся туалетом мамочки.
Сестра поднесла тебя к моему изголовью, и я впервые увидела тебя. "Ах, она родилась", — подумала я и тут же ощутила непривычную пустоту внутри.
Оказывается, я проснулась уже матерью! Изнемогая от счастья, я тихонько шептала про себя: "Маман". Да, именно так меня называла теперь медсестра. Она же тем временем передвинула колыбель на место, видное с кровати, измерила мне температуру, пощупала пульс, освежила тело. Температура и пульс не так уж отличались от нормы, поэтому она совершенно успокоилась и, занимаясь моим туалетом, в подробностях рассказала о событиях предыдущей ночи.
Произошло много такого, о чём я не знала. Я не могла понять, когда сумела так крепко уснуть, и мне было стыдно, но, похоже, на тебе моё состояние никак не отразилось, ты весила три с половиной килограмма, и всё у тебя, вплоть до последнего пальчика, было в полном порядке. Я была так счастлива, так счастлива, слушая об этом… Потом мне вспомнилось, как прошлой ночью на меня надели корону, и я тихонько провела рукой по волосам…
Скоро пришёл доктор Б., но, не зная, какими словами выразить свою признательность, я только улыбалась, не сводя с него благодарного взгляда. Смущённо кивая, профессор задал несколько вопросов сестре, изучил мою карту, полюбовался ребёнком и вроде бы остался всем доволен. Когда он склонился над колыбелью, то даже по его спине я поняла, что за ночь многое изменилось. Осмотрев меня, он посоветовал мне постепенно набирать вес и дал подробные указания относительно искусственного вскармливания младенца. Его лицо светилось мягким, добрым светом.
Я хотела попросить, чтобы мне позволили кормить ребёнка самой. Обе мои груди были полны молока, их буквально распирало от этой ниспосланной небесами благодати. Но я промолчала, ведь он наверняка поднял бы меня на смех, обвинив японок в нежелании считаться с наукой и упрямстве, заставляющем их сопротивляться предписаниям врачей. К тому же поскольку новорождённый младенец в отличие от плода в утробе принадлежал настоящему, которое только и ценится на Западе, то в конце концов вполне можно было, ничего не боясь, доверить ребёнка врачам, они сумеют о нём позаботиться. И всё же я едва удержалась от искушения и уже даже приготовила слова, которыми отпарировала бы его нападки: "Я ведь не послушалась ваших предостережений, доктор, и вот родила, и ничего дурного со мной не случилось…"
Так или иначе, я решила дождаться Миямуры и попросить его, чтобы мне позволили кормить ребёнка грудью. Все эти люди так носятся со мной, а ведь в студенческие годы я отличалась завидным здоровьем. Помню, когда я училась в женском училище, как раз стал популярным теннис, меня взяли в команду, и я каждый день тренировалась, уставала же при этом даже меньше, чем другие. У меня очень крепкий организм, почему ему должно повредить кормление ребёнка? И когда это я потеряла своё здоровье? Когда поддалась болезни, из-за которой не могу теперь кормить ребёнка молоком, распирающим мне грудь?
Иногда мне приходит в голову, что здоровье моё начало ухудшаться с того времени, когда мать, помимо Канако, взяла в дом других внебрачных детей отца — ещё одну сестрёнку и брата. Именно тогда в моём сердце пустила ростки злоба, и чем больше она разрасталась, тем слабее я становилась. Тогда-то я и заболела плевритом. Если бы этих детей родила моя мать, мы наверняка любили бы друг друга, а так… Внутри нашей семьи как будто образовалось несколько государств, и они изо дня в день вели ожесточённую психологическую войну. Очевидно, именно тогда исчерпалась моя энергия и я осталась больной и слабой на всю оставшуюся жизнь. Я обижалась на отца, обижалась на мать. С сестрёнкой же и братишкой обращалась грубо, постоянно подчёркивая своё превосходство перед ними, и вот теперь меня настигла кара — я не могу сама кормить свою милую девочку… Да, в то время мои мысли то и дело возвращались к далёким временам моего детства. Я росла избалованной, не зная никаких забот, мне и в голову не приходило поставить себя на место сестрёнки или братишки, я только и делала, что возмущалась поведением отца, вечно пропадающего у любовницы, не могла заставить себя примириться с его распущенностью. Когда же в нашем доме появились дети, возникшие в результате этого ненавистного мне союза, и стали из чувства долга называть мою мать мамой, а она тоже из чувства долга старалась обращаться с ними так же, как со мной, моё юное чистое сердце было уязвлено, и я очень страдала. Ни мать, ни отец не желали замечать моих мучений, они безоговорочно сочли меня упрямой и тем самым ещё больше исковеркали мне душу…
"Всё это было скорее моим несчастьем, — думала я, — почему же страдать за те давние грехи, даже не мной совершённые, приходится тебе, моя девочка?" Я как раз размышляла о том, как жесток Бог, когда в палату с сияющим лицом вошёл Миямура.