Кодзиро Сэридзава - Умереть в Париже. Избранные произведения
Когда всё же было решено, что после рождения ребёнка мы переедем в Клямар, Миямура стал каждый день наведываться туда, спеша с дезинфекцией внутренних помещений, переделкой комнат, установкой ванны.
Возвращаясь по вечерам, он забавно рассказывал, какой прекрасный вид открывается из сада на Париж, с каким энтузиазмом мадам Демольер готовится нянчить ребёнка. Прибегнув к посредничеству своих институтских коллег, он подыскал приходящую кормилицу. Поскольку доктор Н. советовал мне как можно раньше лечь в клинику, считая, что так будет безопаснее, я легла туда накануне Рождества.
В тот же день Миямура расплатился с мадам Марсель и перебрался в Клямар, чтобы подготовить там для нас гнёздышко.
Расставшись с мужем и оказавшись в полном одиночестве на больничной койке, я впервые задумалась о том, что роды требуют от женщины такой же душевной подготовки, как от воина — предстоящая битва, размышляла о своей слабости, о том, какой плохой я была женой, и содрогалась от ужаса — не умру ли я здесь вот так, в одиночестве? Тогда мысль о смерти впервые посетила меня, а поскольку был рождественский сочельник и из собора поблизости постоянно доносился колокольный звон, я стала усердно молиться, хотя и не знала слов католических молитв… Со смиренным сердцем молиться о том, чтобы мне была дарована возможность благополучно родить здорового ребёнка.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Доченька моя, до сегодняшнего дня я писала эти записки для себя самой, но теперь настало время писать для тебя. Пока я жила в Клямаре и, пытаясь бороться с болезнью, время от времени записывала то, что приходило мне в голову, ты всегда была рядом со мной. Потом, оставив тебя в далёкой Франции, я уехала лечиться в Швейцарию. Сначала я нарочно не бралась за перо, надеясь постепенно забыть тебя, но получилось наоборот, ты завладела всеми моими мыслями, моей душой, мне даже кажется, что ты стала мне гораздо ближе, чем была раньше. И я решила продолжить эти записки, которые на некоторое время забросила. Наверное, у меня уже нет будущего. Есть только ты и надежды, связанные с тобой…
Как я уже писала, я легла в клинику для рожениц накануне Рождества. На следующий день оба мои доктора Б. и Н. устроили консилиум, чтобы решить: не опасно ли мне рожать самой и не лучше ли ускорить роды? И кажется, пришли к выводу о необходимости кесарева сечения. Но я категорически отказалась. И не потому, что боялась операции. Я не могла доверять врачам, которые заботились только о моём здоровье и совершенно не думали о драгоценном существе внутри меня. Я боялась врачей, которые ради моего здоровья без малейших колебаний пожертвовали бы моим ребёнком. Они успокаивали меня, говоря, что с тобой всё будет в порядке, но я не верила им — а вдруг тебя повредят, когда будут вырывать из моего чрева? Я предпочитала дождаться естественного хода событий, считала, что плод должен упасть сам, достигнув полной зрелости. К тому же все эти слова о моей болезни, о моём здоровье уже не производили на меня никакого впечатления, меня поддерживало существо, растущее внутри моего тела, я испытывала удивительное чувство полноты жизни, которое не только помогало мне переносить слабость и вялость, но и наполняло меня сладостным ощущением счастья.
— Подождите, пока срок подойдёт к концу и ребёнок сможет родиться естественным образом. Не беспокойтесь за меня, со мной ничего не случится… — упрашивала я докторов.
Я опасалась, как бы, глядя на меня, они не пришли к выводу, что все японки своевольны и упрямы, ведь с какого-то времени я стала ощущать себя не просто отдельной личностью, а представительницей японских женщин. Словно в тот день, когда мы покидали Японию, за моей спиной незаметно для меня самой был установлен японский флаг. И в тот момент я, как ни странно, тоже подумала, что не имею права на личные ощущения. Однако доктор Б. добродушно улыбнулся.
— Вспомните о японских воинах, — пошутил он, — предстоящая вам операция не идёт ни в какое сравнение с харакири, это всё равно что подстричь ногти.
— Да нет, доктор, я вовсе не боюсь. Я буду ждать рождения ребёнка с таким чувством, будто собираюсь совершить харакири.
— Но ведь и само харакири противоречит здравому смыслу, наверное, поэтому оно давно вышло из моды. Надо вести себя так, как подсказывает здравый смысл.
— Ведь я выдержала эти три месяца. Вряд ли ещё один повредит моему здоровью.
Профессор Б. говорил о здравом смысле, но он был французом, а французы в своих размышлениях всегда исходят только из настоящего, поэтому для него было естественно думать о матери, мы же, японцы, берём за основу будущее, и любой японец в первую очередь подумал бы о ребёнке. У нас просто разные представления о здравом смысле, у меня — восточное, у него — западное, и представления эти совершенно не совпадают. Я хорошо это понимала, но не могла достаточно убедительно объяснить доктору. Я могла лишь воспротивиться его решению, воспротивиться спокойно и уверенно, с лёгкой улыбкой на устах. Я и в самом деле не сомневалась в правильности своего выбора и ничуть не раскаялась бы, даже если бы моё здоровье ухудшилось из-за того, что я не родила тебя на месяц раньше срока. Разве можно было заставлять тебя страдать всю жизнь только потому, что я не захотела подождать ещё один месяц и допустила, чтобы тебя насильственно извлекли на свет в эту холодную пору? К тому же терзания по этому поводу наверняка повредили бы моему здоровью. И всё же сколько раз за то время, пока я в одиночестве дожидалась в той клинике родов, я, положив руку на место, где, по моим соображениям, находилась твоя головка, молилась, чтобы ты появилась на свет хотя бы на денёк пораньше. Почему-то эта головка каждый день оказывалась в другом месте, иногда я даже не сразу могла определить, где именно, и я говорила тебе тогда: "Ах, шалунья, значит, ты не желаешь спешить!" Так, беседуя с тобой, мне удавалось избавиться от тревоги. Ещё я узнала тогда, как немного надо матери, чтобы испытать радость…
Наверное, ты всё-таки услышала мои мольбы, потому что появилась на свет третьего января, недели на три раньше срока. Уже тогда ты старалась не доставлять забот своей матери. Я даже не особенно мучилась. К вечеру я почувствовала боль, чуть большую, чем обычная боль в желудке, и сообщила об этом медсестре. Она тут же позвала акушерку и позвонила доктору Б. Не прошло и двадцати минут, как он появился в больнице и осмотрел меня, после чего уехал ужинать, наказав акушерке и больничному врачу готовиться к родам, которые, по его мнению, должны были начаться около девяти часов.
— Придётся некоторое время потерпеть. Сообщите Миямуре. Мужайтесь, — говорил он, а я, вцепившись в его руку, дрожала: неужели роды начнутся настолько раньше срока?
Миямура только час назад уехал в Клямар. Телефона там не было, и медсестра хотела было известить его телеграммой, но я её остановила. "По японским обычаям муж не должен находиться в комнате, где рожает жена", — со смехом объяснила я ей, встретив её укоризненный взгляд. Я и в самом деле стеснялась бы Миямуры и не решилась бы при нём стонать. До девяти оставалось ещё два с лишним часа. Мне хотелось принять ванну, она освежила бы меня, но мне не разрешили этого делать, сказав, что у меня может подняться температура. Медсестра всё время требовала, чтобы я как следует поела, но в палату то и дело заходили врач и акушерка, обстановка была напряжённая, поэтому кусок застревал у меня в горле.
Я попросила, чтобы из сумки вынули кимоно, специально приготовленное мной к этому дню, и, стараясь унять нервную дрожь, переоделась, чувствуя себя новобранцем, которого отправляют на фронт. У меня в голове всё время вертелись какие-то страшные истории о неудачных родах, которые я слышала в детстве. Неожиданно я подумала о матери и пожалела, что её нет рядом.
Я была непочтительной дочерью и нечасто вспоминала о матери. С одной стороны, я всегда немного дулась на неё, считая, что она могла бы уделять больше внимания своему родному ребёнку, с другой — привыкла к мысли, что у меня теперь своя семья… Но тогда, вдруг осознав, что мне придётся рожать одной среди иностранцев, я вся сжалась от тревоги, мне до боли остро представились бескрайние морские просторы, отделявшие меня от Японии, и перед глазами всплыло лицо матери. Зная, что меня всё равно здесь никто не поймёт, я стала беззвучно звать: "Мама, мама, мама…"
К тому времени, как снова приехал доктор Б., схватки сделались более сильными и частыми, но боль была вполне терпимой, во всяком случае, ничего похожего на то, что рисовалось в моём воображении, когда я слышала слова "родовые муки", я не испытывала и с удивлением смотрела на профессора, который, облачившись в белый халат, с озабоченным лицом руководил врачом, акушеркой и медсестрой.
Профессор и акушерка, сидя с двух сторон от моего изголовья, подбадривали меня, говоря что-то вроде: