Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести
— Если ты не знаешь, так я знаю. Из твоего дома смута идет. Ты со своей красавицей мешки готовишь, хотите первыми идти туда, вниз, за солью. А чтоб не так стыдно было, других подбиваете.
— Я слова никому не сказал, — угрюмо говорит Радин, глядя прямо перед собой, — не до разговоров мне.
— Твоя жена сказки сказывает детям да другим бабам. О королях, о дальних странах, а все к одному сводит: к соли да к соли.
— Да кто ж тут об этом не говорит? А не говорит, так думает, — хмуро возражает Радин.
Но старуха гнет свое резко и насмешливо, словно не слушая сына и не слыша его.
— Да, да, сказывает твоя расчудесная женушка сказки — говорит одно, а думает другое. Жил-был, говорит, король, и наложил он большие подати и дани на соль, и начал народ подыхать от всяческой хворости…
— Ей-богу, начнет, — мрачно бурчит Радин.
— И бог покарал короля — дети у него поумирали. Так вот: кто в долину сойдет и стакнется с тамошними людьми, тот солью и разживется, а кто до первого обмолота не отведает соли, тому не быть живу.
Старуха говорила, растягивая слова и кривя губы, передразнивая невестку, а потом, повернувшись к сыну, глядя ему прямо в глаза, твердо сказала своим собственным низким голосом:
— Если ты мужчина, Раде, и если в тебе течет та же кровь, что и в нас, а иначе и быть не может, не слушай свою жену, вели ей прикусить язык и не будоражить и без того взбудораженное село. Изнеженная она и жадная. Снизу она родом, и теперь, когда беда к нам пришла, тянет ее вниз, там у нее корень и исконная родня. Но пусть наших не трогает, слышишь, я, старуха старая, на пути ей стану, скверная молва пойдет.
В разговор вступили два других брата. Они соглашались с матерью, но старались успокоить ее и смягчить ее слова своими словами, которые не меняли сути дела. Радин молчал, не поднимая глаз.
Тихо и незаметно входят раздоры в крестьянскую семью, не сразу их и увидишь. Люди чуть больше молчат да быстрей расходятся после еды. Встречаясь по делу, отворачивают головы и отводят глаза. Отдыхают порознь и без былого веселья. Едва ощутимые, мелкие приметы. И, однако, чувствуется, что в недрах семьи, словно в вулкане, кипят и бурлят скрытые силы. Напряжение нарастает. Все готовы говорить о чем угодно, только не о том, что является причиной распри и несогласий, хотя думают лишь об этом, задают вопросы, припасают ответы, а стоит разразиться скандалу, каждый вступает в него с готовыми обвинениями и с припасенными ответами на чужие нападки.
Распря из-за соли тлела долго, но и сейчас, когда о ней открыто заговорили, ясно, что она пока не до конца созрела, хотя очень скоро это произойдет, и тогда ее не уймешь. Несогласие пришло не только в эту семью — много месяцев, как крестьянин волей-неволей вынужден думать о соли и о своих бедах из-за нее.
Годами уже ни один человек из села не спускался вниз, в долину, где на обоих берегах Миляцки быстро растет и становится краше турецкое поселение. (В погожий день хорошо видно белый столб каменного минарета и надгробья вокруг него.) Село урезывает себя во всем и ограничивает свои потребности, отказывается от обмена, от купли и продажи, от любых дел вообще, ради которых надобно спускаться на равнину, запрещая своим ходить «вниз, к пришлым». Но годы идут, внизу, на равнине, появляются новые лабазы, постоялые дворы, лавки и дома внушительного вида с горделивыми фасадами, и селу приходится труднее и труднее. Все бы еще ничего, если б не эта злосчастная соль и не постоянная нужда в ней. А соль несколько лет не доходит до них, застревая внизу, в новом поселении. И добывать ее с каждым годом тяжелее, и обходится она дороже. Однако до сих пор хоть немного да перепадало крестьянам на плоскогорье. Но с начала этого года ни крупинки сюда не дошло. Кому нужна соль, тот должен спуститься за нею в долину и купить ее у турок.
Испокон веку село, как и весь этот горный край, думу думало и горе мыкало из-за соли. Между солью и человеком — дорогой, но необходимой солью и проклятым человеком, которому вечно что-нибудь нужно, — всегда кто-ни будь да вставал: то христианская власть, то новая турецкая вера со своим войском, то купец из Дубровника и прочие городские перекупщики, то паромщик на реке, то насильник на большой дороге, то таможня, то пошлина, то случаи или невзгода. Пока со всем этим сладишь и уберешь с пути, останутся на тебе кожа да кости, так что и соль не поможет. И что от твоего кома достанется на твою долю? Каждый из них лизнет по разу, вот и нет ничего. И живет человек на этом, обдуваемом всеми ветрами плоскогорье, пашет и обрабатывает крутые полоски полей, дрожит над скотиной, мучается с ней, а посолить пищу нечем, потому что всяк понемногу от его куска отрывает и только ему не от чего отрывать. А соль — это жизнь. И еда, и кровь, и тепло, и сила, которую можно в мешке принести и припрятать на черный день и для скотины, и для домочадцев.
Можно — если она есть. А нынче ее нет даже для больных, скоро год будет, как никто крупинки в глаза не видал. Опостылела жизнь, захирели мужчины, побледнели дети. Парни говорят писклявыми голосами, словно никогда не войти им в мужскую силу. Взрослые быстро устают, работают с трудом и безо всякой радости. Скотина еле ноги волочит, глаза гноятся, шерсть тусклая; ест, а сыта не бывает.
Долго терпели люди и не роптали, строго придерживаясь давнего закона и правила: никогда и ни за чем не спускаться вниз, не вступать в сношения с новой властью, не встречаться с пришлыми. Но с некоторых пор и это изменилось. Трудно сказать точно, когда появились перемены и в чем они заключались, но скрыть их уже нельзя. Началось с молодежи и с женщин.
Прежде всякое упоминание о соли, о нехватке ее считалось неуместным и непристойным. А теперь парни в досужих разговорах открыто говорят об этом. Молодость, что с них возьмешь! Один при всех сказал, что глупо страдать попусту, что готов он пойти вниз с двумя дружками и купить соли, не сказавшись, кто он и откуда, а возвратиться кружным путем, безо всякого ущерба для села. Старики напустились на него, как на безумца и богохульника. Однако парни не перестали бросать взгляды на белое поселение внизу, лишь затаили свои думы.
Женщины, особенно молодухи с малыми ребятами, говорили еще решительнее и смелее, только потихоньку и не на людях. Их время — ночь, ночь и брачное ложе. Едва дети уснут и село замрет в темноте, жена начинает нашептывать мужу о соли. Он молчит, прикидывается спящим, да и на самом деле хочется ему спать, а жена говорит. Сперва мягко, обиняками, потом откровенней и резче.
— Слушай, не знаю я, о чем вы, мужики, думаете и думаете ли о чем-нибудь, но я больше не могу. И не во мне дело, а в ребятах, они ведь на глазах у меня чахнут и погибают. Не могу я на них смотреть. Если старикам помирать охота, пускай помирают, но зачем детей за собой тянуть? Сами не умеют добыть того, что живым людям надобно, и других не пускают — сидят, точно истуканы. Так до смерти и просидят!
Усталый муж защищается от голоса жены, но та не отступает. Теперь она говорит чуть мягче, наполняя ухо волнами теплого дыхания:
— Сказывают, спускался один из Завалей вниз, повез на коне щепу, и ничего с ним не случилось. Хорошо его там приняли, продал товар, купил соли, да еще и с прибылью вернулся.
Муж отодвигается, но пока не заснет, не может не думать о том, что услышал. А заснет — во сне видит соль и как он разными путями до нее добирается.
О соли мечтают все и во сне, и наяву. Соль мерещится, как вода путешествующим в пустыне. Измученный организм видит то, чего ему недостает. И это сводит с ума и лишает покоя. Подозрительность вселяется в людей, подозрительность и недоброжелательство, люди начинают недоверчиво относиться друг к другу, оговаривать и обвинять один другого в том, что, дескать, скрывают соль и тайком дают ее своим домочадцам и скоту. Чуть что — готовы в драку лезть.
Вот и в семью Никачей пришли свара и распря. В семью, где раньше никогда подобного не водилось. Усатые богатыри Никачи, как малые дети, слушались мать, которая с тех пор, как они себя помнят, была им и отцом, и матерью, теперь же младший открыто ей перечит, а двое старших, и сами поколебленные в своих устоях, поддерживают ее лишь из уважения и по привычке, слабо и неискренне.
Разговор, что так внезапно вспыхнул и принял такой острый оборот, внезапно оборвался. На этом не кончится он и не может кончиться, но сегодня продолжить его никто не посмел. Все молчали. В наступившей тишине резче зазвучал свист ноябрьского ветра, точно эхо замершего разговора. Сыновья один за другим вставали и уходили. Мать словно не замечала этого, словно не слышала их глухого «Доброй ночи».
Оставшись одна, старуха некоторое время сидела так же строго и прямо, как бы продолжая выговаривать сидевшему перед ней сыну. Губы ее шевелились. Потом успокоилась, сникла и погрузилась в свои мысли. Ставшая сразу маленькой, немощной, она сгорбилась над очагом, не сводя глаз с пепла, густым венчиком окружавшего красные угли. В ее поблескивавших слезами глазах, которые затягивались старческой дремой, серый пепел превращался в серебряный, потом в белый-белый, как выбеленная солнцем мелкая морская соль. Недвижимая, с застывшим взглядом, она в полусне неуверенно протягивала исхудалую руку и щепотью брала пепел, как берут соль. Бесшумно и неторопливо, но истово и упорно работали три ее пальца — большой, указательный и средний. Лунатическими движениями старуха без устали брала пепел и солила хлеб и пищу. Сначала своим, всем по очереди — внукам и сыновьям, внучкам и снохам, потом скотине, а потом и родне, кумовьям и их скоту. Вот так, одному за другим, одному за другим она солила и солила, неустанно и вдохновенно — всему селу, всем и каждому, и ребенку, и теленку. Погружаясь в сон, она сильнее сгибалась над очагом, не замечая, как потухает огонь, не чувствуя, как течет и сыплется пепел, как проходит ночь.