Элиза Ожешко - Одна сотая
— Да будет благословенно имя…
И, прежде чем я успел ответить, она двинулась ко мне через папоротники.
— Откуда вы взялись здесь, панич? Господи Иисусе, кажется, всех людей знаю в нашем местоположении (это должно было означать местность), а панича не знаю и никогда не видала. Вы не молодой пан Женский будете?
Женский — была фамилия моего управляющего, который в это время ожидал откуда-то одного из своих сыновей. Я знал об этом и воспользовался подвернувшимся мне случаем.
— Да, — сказал я, — я приехал к отцу.
— И хорошо, и хорошо, — утешилась старуха: — папенька все ждал вас и дождаться не мог… Но разве недавно, царевич, очень недавно ты приехал сюда, потому что еще вчера тебя не было… Эконом Королькевич говорил, что молодого пана Женскаго еще не было в усадьбе.
— Я приехал несколько часов тому назад.
— И хорошо, и хорошо! для папеньки большое утешение… А я сегодня пошла в лесок, с самаго утра грибки собираю… вот и не знала ни о чем… не знала.
Когда она говорила это и, переступая через папоротник, высоко поднимала большия ноги, я заметил, что ея ступни были обернуты тряпками и заключались в чем-то вроде очень грубых, худых туфель. Но тряпки, заменяющия ей чулки, были белы, как снег, юбка настолько старая, что я не мог понять, как она может держаться, также чиста… к ним только прицепились маленькия веточки можжевельника и стебельки разных трав, от которых шел сильный запах.
— Ты уже знаешь, бабушка, кто я, — удалось, наконец, сказать мне, — желательно было бы знать, как зовут и тебя.
С грибами в одной руке и с пучком вереска в другой, старуха подняла на меня веселые глаза и улыбнулась увядшими губами.
— Отчего же нет, царевич? Совсем напротив… мне очень приятно… Я — Кулешина, вдова бывшаго здешняго эконома. Покойный мой муж, — царство ему небесное! — тридцать лет служил экономом в этом имении, а когда, десять лет тому назад, умер покойный пан, — и ему пошли Господь царство небесное! — оставил меня на пенсии и приказал мне по смерть давать помещение, картофель и муку на хлеб. Когда покойный пан умер, молодой пан, — дай ему Бог за это доброе здоровье! против отцовских приказаний не пошел и моей пенсии у меня не отнял. Дай ему Боже за это хорошенькую женку, потому что он и сам, кажется, очень хорошенький.
Мы потихоньку шли рядом по лесной тропинке. Я снова посмотрел на ея старую юбку и выказывающияся из-под ней ноги в лохмотьях и худых, чудовищных туфлях, и мне захотелось смеяться. Было за что благословлять меня! А сколько других благословений она насыпала за одним заходом!
Видно уж такая благословляющая натура.
Значить, она в этой усадьбе и на этом месте сидит сорок лет. Могут же иные люди быть такими грибами и так вростать в землю! Или она прибыла сюда издалека? Я спросил ее, откуда она родом. Нет, не издалека, напротив, из шляхетскаго околотка, версты за три отсюда. Покойный ея муж, Владислав Кулеша, — вечная ему память! — происходил из другого околотка и, женившись на ней, поступил в услужение в нашу усадьбу. Им было очень хорошо. Покойный пан, — царство ему небесное! — был очень добрый, и управляющие у него были люди достойные, снисходительные и тоже добрые, а теперешний пан, может быть, и изо всех людей самый лучший, потому что ни одного из отцовских слуг не прогнал, пенсии всем выдает по-прежнему и со всеми так ласков, так обходителен, одно слово — голубь.
Меня разбирал все больший смех. За что она меня так хвалила? И сколько других похвал высыпала за одним заходом! Оптимистическая натура. В теперешнее время нужно заглядывать именно в такия юдоли плача и скорби, чтобы встретиться с оптимизмом. Когда я думал так, моя спутница подняла на меня свои глаза, — и пусть я погибну, если ея красныя веки не подмигнули мне с плутоватостью восемнадцатилетней девочки.
— Чего же это ты, царевич мой, так насупился и опустил голову, как будто ищешь на земле булавку? Я вижу, ой вижу, отчего тебе не весело! И чего бы, кажется, такому молодому и пригожему барину горевать на этом свете? Должно быть, влюбился! Верно! Конечно, верно! Мелькнуло хорошенькое личико, добрая душенька улыбнулась сквозь ясные глазки, а у молодца сердчишко тотчас же: цинкум-пакум! цинкум-пакум! Отсюда и безпокойство, и разныя горести. Ну что? Стара я, а такия вещи отгадывать умею! Ха, ха, ха! как по картам отгадала! Ха, ха, ха, ха!
Она смеялась так, что ея широкия плечи в полинявшем кафтане тряслись, а морщины на лбу так и ходили ходенем. Я хотел было сказать ей, что она ничего не отгадала, что я отдал бы половину оставшагося у меня достояния, еслиб мое сердце застучало при виде кого-нибудь: цинкум-пакум! цинкум-пакум! Но зачем это было говорить? Я заглянул в ея корзину, я, невольно подражая ея манере употреблять слова в уменьшительном виде, обратил ея внимание на корзиночку, полную грибков…
— А как же, царевич, конечно, полненькая. В этом году грибков много, в особенности рыжиков. Благодарение за это Всевышнему!
Иисус, Мария! Можно ли так горячо благодарить Всевышняго за обилие рыжиков! Но скоро я убедился, что в этом заключался свой резон. Без тени жалобы или даже предположения, что это может называться нуждой, старуха разсказала мне, что в грибную пору она живет только одними грибами, а картофель, получаемый из конторы, сберегает на зиму. Подсыпает немного крупицы, подложить лучку и похлебка хоть куда. Съест с хлебом мисочку и сыта. Иногда, для разнообразия, она печет его на угольях и ест с солью, а это уж изо всех кушаний кушанье. Соли из конторы ей отпускают немного из милости, потому что об этом в пенсии не упоминается, но пан Женский очень добрый и снисходительный человек, он иногда прикажет положить и фунтика два солонинки… дай ему Боже за это здоровья и всяческаго благополучия.
— А где ты живешь, бабушка?
— А в той комнатке, что над конюшней.
— Покажи мне свое жилище.
— Отчего не показать, отчего не показать! Зайдите, это будет для меня большая честь… только, царевич, входить туда очень неудобно… я-то уж привыкла, а ты, царевич, как бы не упал с лестницы.
И правда. Это была настоящая лестница и поставленная настолько отвесно, что старушка, карабкаясь по ней каждый день, только каким-то чудом до сих пор не сломала себе шеи. Предупреждая меня, она взобралась даже довольно скоро. Чердак конюшни состоял из двух отделений: в одном спали конюхи, в другое старуха провела меня, пропустив через узкую и дырявую дверь. Четыре шага вдоль и четыре поперек; балки на потолке толстыя и свешиваются оне так низко, что я согнулся, чтобы не стукнуться об них головою; постель из простых досок, деревянный сундук, стол, выкрашенный в черную краску, несколько горшков в одном углу и травы, разсыпанныя на куске холстины в другом; маленькое окно, прорезанное в виде полумесяца в толстой стене. Кроме того, запах ременной сбруи, доносящаяся из-за перегородки вонь махорки и сильное, сладкое благоухание увядающих трав.
— Прошу садиться, прошу садиться, мой царевич… только, по совести, не знаю, где… вот, можно на кровати, или на сундуке…
Я сел на низкий сундук, старуха поместилась тут же на кровати, но еще раньше налила воды в горшок и поставила в него пук вереска.
— Тебе, должно быть, не очень удобно здесь, бабушка, — заметил я.
Она улыбнулась и пренебрежительно махнула рукой.
— Верно, что не очень удобно! При жизни покойника мужа, — царство ему небесное! — мы жили в отличных комнатах, во флигеле. Теперь дело другое. Но для бедной вдовы, у которой нет никакого пристанища, и это хорошо. А что бы я делала, еслиб меня отсюда выгнали, а? Хоть на паперть иди… Разве мне одной терпеть приходится? Есть еще беднее меня. Такова уж, видно, моя судьба, как поется в песне…
Она засмеялась и точно так же, как там, в лесу, слегка хриплым и дрожащим голосом, запела на мотив, который теперь я уже не помню… А слова я запомнил, потому что она потом повторила их два раза.
Судьба мне сказала, лишь только с рожденьяВпервые я свет увидала:Тебе я готовлю тоску и мученьеА счастья и радости мало…Иная с цветами воротится с поля,Венок себе сладит на диво…А мне, — такова моя горькая доля, —Грибы лишь, да злая крапива!
При последнем стихе она так забавно взмахнула руками, показывая на свою корзинку с грибами и на горшок с вереском, что я и от песни, и от ея жеста, и от потешной мины расхохотался так искренно, как давно уже не хохотал.
— Повтори, бабушка, эту песню, — попросил я.
— Отчего не повторить? отчего? с удовольствием, — согласилась старуха.
Сам не знаю, когда и как я взял ея грубую руку, облеченную темною кожею, и долго держал ее в своих руках, а когда она с охотой повторяла первую песню, смотрел ей в лицо с удовольствием, которое возрастало с каждою минутой.
Боже мой! Как добро и ясно было это лицо! Лоб, хотя и старый, морщинистый, светился спокойствием, а еще больше — какою-то невыразимой невинностью, которая делала его похожим на лоб ребенка, глаза смотрели бодро и разумно, губы, такия увядшия, складывались в такую спокойную линию и улыбались так весело, как будто у этой женщины не было никаких забот и никакой нужды. В течение всей своей жизни я не видал еще существа, на поверхности котораго так абсолютно не было бы заметно присутствия хоть одной капли жолчи.