Жюль Ромэн - Бог плоти
Я говорю здравый смысл, а не те формулы, в которые он иногда выливается и в которых застывает. Гибкий здравый смысл, не дающий связывать себя по рукам и вследствие этого никогда не попадающий в смешное положение. Можно смеяться над г-ном Гоме[6], потому что здравый смысл г-на Гоме давно окостенел. Он связал его.
* * *Впрочем, этого моряка надо представить себе не на пароходе, а на водах, во второразрядном курорте. Так как он плохо поправлялся после подхваченного на Азорских островах гриппа и переутомился, то доктор пароходства выхлопотал ему шестимесячный отпуск. Он приехал на курорт Ф***, потому что так было принято, хотя наступал уже конец зимы и, кроме двух или трех отелей, все было закрыто. Впрочем, он не собирался киснуть там.
Приехал он в Ф*** в том умонастроении, о котором мы только что говорили. На пароходе, среди тягостей службы, остаток гриппа немного мешал ему и действовал на него иногда угнетающим образом. Здесь же его недомогание было не более, как очаровательным оттенком в состоянии его здоровья.
Не следует ли однако приписать влиянию гриппа то значение, которое он стал вдруг придавать известным идеям, или, по крайней мере, ту настойчивость, с которой он к ним возвращался по приезде в Ф***? Ведь известно, что легкая интоксикация способствует сосредоточению или скорее непрерывности мысли, — помогает ей находить удовольствие в ряде размышлений, связанных между собою, как главы книги. (Быть может, крайним выражением этого состояния является бред и мания.)
Если бы я хотел писать роман, даже автобиографический, я бы, конечно, остерегся приводить упомянутые идеи или заменил бы их другими. (Не надо быть ни романистом, ни обладателем тонкого ума, чтобы догадаться об этом.) Действительно, они так специальны, что первый встречный не найдет в них никакого интереса. Они трудны для понимания, но ничуть не туманны и, следовательно, лишены присущего мраку очарования. У людей, охватывающих их не вполне, они не вызывают приятного головокружения. В них нет фатальности. (Ведь как бывают фатальные женщины, так бывают и явно фатальные идеи.) Невероятно, чтобы они составили эпоху в жизни человека, который не стремится играть роль мыслителя или специалиста. Они не могут послужить материалом для одного из тех интеллектуальных кризисов, которыми вправе заняться романист, приписывая их «избранным умам», как он занимается анализом какой-нибудь редкой страсти. В довершение всего, я даже не в состоянии сказать, какое влияние они имели на меня. В данный момент я не вижу никакой связи между ними и тем, что я собираюсь рассказать. Если я добавлю, что совершенно не уверен, усвоил ли я их когда-либо, что они скорей «оккупировали» меня некоторое время подобно тому, как войска оккупируют город, то возникает вопрос, почему я так упорно желаю говорить о них.
Просто по той причине, что не вижу, на каком основании мне о них умалчивать. Или это произведение лишено всякого смысла, или в нем не должно быть никакой уступки в пользу приятности, правдоподобия и всевозможных приличий. Действительно ли человек, который был на курорте Ф*** в конце марта, ежедневно в течение нескольких часов размышлял об упомянутых идеях, даже больше: не забывал о них ни на одну минуту, лишь отсылая иногда на второй план своего сознания? Пусть это даже не более, как случайность, и притом весьма странная, но она заняла слишком много места, чтобы не упомянуть о ней в этом отчете.
* * *Прошлой зимой, на пароходе, я прочел много книг по биологии. (Насколько помнится, вследствие разговоров во время плавания с одним известным южноамериканцем.) Я чувствовал потребность расширить мои познания, так как их уровень почти не повысился с тех пор, как я сдавал экзамен на бакалавра.
Понемногу после каждого рейса (я покупал брошюры в Марселе и в Нью-Йорке, а иногда даже бегал по библиотекам) круг моих чтений ограничивался, но зато интерес к ним возрастал. Однако я не был всецело поглощен ими. Хлопоты и развлечения, связанные с жизнью на пароходе, постоянно мешали. Я больше набивал себе голову разными сведениями, чем размышлял. Мои чтения оставались довольно разбросанными, а в те времена не существовало никакой суммирующей работы, которая помогла бы мне уяснить общую тенденцию этой отрасли знания. Я и не подозревал, что, худо ли, хорошо ли, я самостоятельно проделываю эту обобщающую работу.
Едва лишь я обосновался в гостинице в Ф***, как с первого же утреннего кофе заметил, что сообщаемые провинциальными газетами известия были гораздо менее интересны, чем те мысли, которые понемногу складывались в моей голове. А к вечеру я уже пришел к убеждению, что все мои теории о живых существах незаметно рассыпались в прах в течение зимы.
Строго говоря, неудавшемуся физику, каковым я был, не следовало бы очень горевать по поводу этого крушения возведенной им надстройки. Но физик ведь тоже живое существо, и в том представлении о мире, которое он создает себе, семейство живых существ занимает в действительности гораздо более важное место, чем он думает.
Наиболее чувствительным пунктом был не столько вопрос о жизни вообще, сколько вопрос о самих живых существах и их истории.
По вопросу о жизни вообще я уже был огражден от больших неожиданностей. Для меня не было тайной, что в течение последних тридцати лет предполагаемые различия между живой и мертвой материей исчезали одно за другим (как раз в то время, когда дамы замирали от наслаждения, слушая лекции Бергсона). К тому же, я был слишком хорошо знаком с крайне причудливыми и неустойчивыми молекулярными конструкциями современной химии, чтобы так называемая «тайна» живой материи могла произвести на меня глубокое впечатление. Воссоздание жизни в лаборатории с помощью синтеза казалось мне не более, как вопросом времени и технического прогресса.
Но относительно всего, что касалось развития жизни на Земле, последовательного появления живых существ, происхождения и эволюции видов, я держался трансформизма, вопрос о котором считал в достаточной мере выясненным. Я знал, что со времен Дарвина теория пошла вперед и притом в нескольких направлениях. Но не будучи сам специалистом, я не склонен был принимать трагически расхождения в мелочах. Мне казалось, что ученые в главном пришли к соглашению: пусть будет как угодно доказано, что живая материя по своей внутренней сущности одинакова с мертвой материей, но ее сложное строение и неустойчивость вводят в физический мир некоторый новый мир: мир организмов. Жизнь, которая представляет собой, когда ее рассматриваешь в клеточке, не более как любопытное химическое явление, становится подлинно своеобразной, когда начинаешь изучать организмы и в особенности их изменения на протяжении времен. Являясь на свет через долгий срок после возникновения жизни на нашей планете, мы не можем не констатировать, что с самых своих истоков жизнь неустанно работала, и хотя не сконцентрировалась на одном результате, зато добилась нескольких, которые бесконечно замечательны. Все происходит так, как будто она искала их. Сила вещей вела себя, как разумная воля, действующая ощупью, но упорная. Другими словами, живые существа вместо того, чтобы оставаться бесформенными скоплениями неустойчивой материи, все более и более всесторонне приспособились к своей среде. Животные и растительные формы, органы и функции, которые мы можем наблюдать теперь или находим в прошлом, выражают гармонию, установившуюся — неравномерно, с большим трудом, толчками — между организмами и условиями их существования. Хотя эта гармония никем не предусмотрена и не рассчитана, это не мешает ей быть захватывающей и во многих случаях совершенной. Ее блуждания не менее назидательны, чем ее успехи, так как образуют некоторый ряд, направленный в определенную сторону. Картина тысячелетнего движения живых существ, хотя и обусловленного слепой материальной энергией, полна не только величия, но даже своеобразного смысла. Понятия терпения, усилия и подъема напрашиваются сами собою. Если в целях добросовестности устранить их, то в уме все же остается нечто весьма на них похожее. Короче говоря, для человека едва или менее лестно быть одной из вершин или самой высокой вершиной этой эволюции, чем явиться на свет первенцем какого-нибудь бога; и когда видишь фазана или куст роз, то скромность средств, приведших к такому результату, меняет лишь тон нашего восхищения, но не упраздняет его. Скорее, напротив, она придает ему оттенок панибратства.
Нужно добавить, что в глазах человека, занимающегося физическими науками, это, худо ли, хорошо ли, направленное движение живых существ сообщало природе в целом драматический интерес, в других отношениях совершенно ей не свойственный.
И вот в то время, как поданный мне в первый раз в моем отеле суп пользовался моей рассеянностью, чтобы дать себя проглотить, я приходил к мысли, что эта смелая эволюционная концепция, в которой наше старшее поколение видело последнее слово разочарования, вскоре должна вступить на путь поэтических мечтаний, утешительных мифов. Речь уже не шла о мелких поправках касательно механизма эволюции или ее ритма. Новейшие данные были гораздо более угрожающими. Я спрашиваю себя, насколько специалисты, оперировавшие этими данными, отдавали себе в этом отчет. Похоже на то, как в арсенале заведующий складом выравнивает снаряды, не думая об их взрывчатой силе.