Мигель Астуриас - Зеленый папа
Он прикрыл глаза… Нет, не может быть… Снизу вверх по телу разлилось щекотанье… Вернуться, положить на место, ограничиться фотокопией и сообще- нием — это имело бы, пожалуй, большую доказательную силу… Хорошо, но если вернуться, что сказать служащим?.. Гуаспер расстегнул воротничок, однако тот опять стал душить, засасывать кадык в воронку галстучного узла. Не ему, Гуасперу, решать в конечном итоге, а Лариосу. Он покажет доктору чудесную находку, и, если для дела лучше оставить ее в архиве, а не в руках правительства, тогда завтра утром он опять сунет документ в груду бумаг.
Подходя к кабинету Лариоса, он по яркому освещению и доносившимся до него голосам понял, что в приемной много народу, и, вытащив из кармана платок, подвязал щеку. Вошел кряхтя, ежась и щуря глаз от страшной зубной боли. Но не успел даже сесть. Услышав стоны, блестящий доктор Лариос открыл дверь и пригласил его войти, извинившись перед остальными за прием вне очереди пациента с острой болью.
Все не только не возроптали, но, напротив, одобрили поступок этого великого дантиста, получившего образование в Северной Америке. Какой он чуткий! Какие у него манеры! Какое обращение! Чистота. Оптимизм.
Стоны пациента стихли ровно через секунду. В зале ожидания, где каждому представлялось, что больной сидит не в зубоврачебном кресле, а на электрическом стуле и терпит ужасные муки, все вздохнули с облегчением, словно сами они — каждый по глоточку — отхлебнули теплой, пахнущей лекарством водички из бумажного стаканчика: в такой обстановке просто необходимо успокаивающее средство.
Лариос вырвал пергамент из рук мнимого больного, который пришел вырвать зуб, и стал с лупой в руках исследовать документ — строчку за строчкой, печать за печатью, вплоть до малейшей царапины или пятнышка — метки старины. Нет, он не обнял своего пациента. Раздавил его. Поднял с кресла, чтоб расцеловать. Ну, и находка! («Мы, король»… Тот самый расчудесный Вальядолидский вердикт!) Зазвонил телефон, Гуаспер снова закряхтел и, окунув лицо в платок, вышел из кабинета, бледный от волнения, прищурив маленькие, как два стручка, печальные глазки.
— Следующий… — сказал, провожая Гуаспера, внеочередного пациента с острой болью, доктор Лариос и обворожительно улыбнулся.
Хрустнув костями, с места поднялся испанец в английском костюме — синеватый подбородок, орлиный нос и лошадиные зубы.
Доктор посадил его в кресло, повязал белую салфетку и тут же исчез — поднять трубку назойливо звонившего телефона.
— Ну, что хорошего, дон Сатурно? — спросил, вернувшись, Лариос. Он положил голову пациента на спинку кресла и пошел мыть руки — шумели открытые краны, плескалось в ладонях жидкое зеленоватое мыло, превращаясь в пену.
— Чего уж там хорошего!.. Ничего. Когда я сижу в этом кресле, мне кажется, будто я на электрическом стуле, ведь вы, дантисты, — палачи! И не совестно вам? Стоит мне только войти сюда, я чувствую, что начинаю завидовать последнему из наших карабинеров… Да ничего вы в этом не смека… Мекка… А знаете, доктор, для нас, испанцев, Мек-ка… находится в Сеуте… Мекка, вот что у меня болит…
— А мне, напротив, очень приятно видеть вас здесь и сказать вам, что я преклоняюсь перед королями Испании.
— Почему вы вдруг вспомнили о них?
— Потому что, видите ли, в пограничном конфликте, о котором я вам говорил, они нас полностью поддерживают…
— Понимаю, понимаю… — завертелся в кресле хмурый испанец, хоть и не совсем понял, о чем идет речь. Он поднял глаза на голубой огонек — точь-в-точь бабочка — за мелкозернистым стеклом лампы, потом перевел взгляд на мохнатый приводной ремень бормашины, которую Лариос называл прялкой.
Лариос протянул мокрые руки к бумажному губчатому полотенцу, затем приподнял носком своего рыжего сверкающего ботинка крышку урны и, тщательно вытерев пальцы, бросил туда смятую бумагу.
Дон Сатурнино ерзал в кресле, потея и ругаясь.
— Дружище, если вы говорите мне про королей для того, чтобы я терпел, не жалуясь, все эти муки, вы просчитались, будь я проклят!.. Плевать мне на короля, когда зубы болят.
Гуаспер, не отнимая платка от щеки, почти ощущая настоящую боль — слишком долго пришлось притворяться, — поспешил к району Хокотенанго[100] в уверенности, что встретит Клару Марию. Дети, собаки и толстые супружеские пары на тротуарах придавали обычный вид городу, чистому, как серебряная чаша под венозно-синим небом с золотыми точками звезд.
— Клара Мария, — сказал он, увидев ее на углу, залитом тенью густых деревьев, — дочь моя, теперь мы можем вернуться. Я наконец нашел документ, отнес Лариосу: думал, что лучше сфотографировать его, оставить в архиве и потом попросить отыскать… Однако доктор сказал «нет», документ этот очень важен, и мы не можем допустить, чтобы он потерялся или его нарочно потеряли; уж лучше похитить его, прибрать к рукам, и, когда будет нам нужно, предъявить в Вашингтоне.
Половинка луны освещала улицу. Вскоре они вошли в парк: полутени, ароматы, звонкая вода в фонтанах и огромная сейба; столетнее дерево стояло прочно, его дупла залили цементом, а ветер, наверное, искал в его листьях, как в старом архиве, другие бумаги, что определили бы границу между землею и небом.
— Ну и глупцы же люди! — вздохнул Гуаспер, подняв глаза к огромному дереву, соборному куполу, зеленовато-серому под луной на фоне серебристой чистоты неба. — Лучше сказать, что за глупцы мы, человеческие существа, маленькие, как муравьи! Что такое ты или я рядом с этой величественной сейбой? Что представляем мы собою? Но ведь величие человека именно в том, великое величие человека, что, будучи ничем, ничтожно малою частичкой, он вознесся и стал господствовать над всем. Страшно подумать, на что способна крохотная доля вещества, замурованного в нашем черепе.
— Папа, расскажи про документ… Гуаспер сильно сжал пальцами ее локоть.
— Здесь нас услышат тени, кусты, статуи, вода, скамейки. Вот когда мы» пройдем Манабике… Я сказал тебе о глупости людской потому, что за какой-то старый документ мы получим завтра бумажонку с единицей и множеством нулей, может, с двумя, может, с тремя, с четырьмя, может, с пятью… Я всю жизнь мечтал о доме в Комайягуа[101]… Это самое красивое место на свете… Двухэтажный розовый домик с зеленой балюстрадой… И петухи: пара черных, остальные пестрые или желтые…
— А вдруг будет война и нас там застанет?
— Почему ты спрашиваешь? Или влюбилась в того офицеришку?
— Нет… Я спрашиваю, потому что этот вопрос сейчас задают себе все люди…
— Если будет война, пусть лучше она застанет нас там… За этим документом я охотился с девятьсот одиннадцатого года, а сейчас… однако мы миновали Манабике в своем счастливом возвращении… Я тебе скажу лишь одно: да будет благословен король Испании, приложивший к этой бумаге руку, божественный король с бурым лицом, одетый в черное с головы до пят… И знай еще, — он понизил голос, оглянувшись по сторонам, — что с помощью этого подлинного манускрипта, имеющего безусловную силу перед любым судом, «Фрутамьель» распространит свои плантации куда дальше, тех земель, которые сейчас занимает «Тропикаль платанера». Единица и много нулей, столько, сколько сейчас звезд на небе… Как хорош бог, когда он становится долларом!
Не сообщив заранее о своем визите, донья Маргарита постучала в номер семнадцатый отеля «Сантьяго-де-лос-Кабальерос»; белизна кожи и пудры оттенялась простым черным платьем прелестной вдовы, и только чуть менее черным стал Момотомбито — родинка, делавшая таким пикантным ее лицо и темневшая, будто третий глаз, на щеке.
Дверь открыл Лусеро; он был в одной рубахе с закатанными рукавами, в ночных туфлях, по бокам свисали подтяжки. Лусеро едва успел ее приветствовать, — она уже сидела на краю постели, боком, с сигаретою в зубах, положив ногу на ногу…
— Не думайте, что я пришла для того, чтобы вы мне рассказывали, какими были Лестер Мид и его супруга. Я уже стара слушать сказки. Я пришла узнать, сколько вы мне дадите, если я покажу вам документ, для вас чрезвычайной важности. Немного у вас прошу. Вашей дружбы, всего лишь.
И она протянула руку, — нежнейшие пальцы, кожа, как пена, — руку, которая замерла в руке Лусеро на какой-то момент, достаточно долгий, чтобы гостья перестала курить и вонзила ему в самую душу круглые острия своих зрачков, темных и всемогущих.
— Вот, возьмите… Тут фотокопия…
Лино взял плотную бумагу, обрамленную свинцовосерой полосой, где проступали старинный текст и печати.
— Я оставлю ее здесь, прочтите, потом поговорим; позвоню вам по телефону сегодня вечером…
Она встала и снова протянула руку.
— Не вижу вашего сына. Где же он бегает?
— Спросите меня, где он, чертенок, не бегает, легче ответить.