Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести
— А ну перестань, не то и я порасскажу о твоих художествах, к примеру, про то, как ты помогал фра Иво Крешичу писать письма по-мадьярски.
Жупник обвел глазами столовую, и молодой капеллан, словно вспомнив про неотложное дело, тотчас удалился. А фра Серафим повел рассказ о том, как фра Иво Крешич, будучи семинаристом в Пече, вознамерился написать некоей Ержике, дочери мясника, но, так как плохо знал мадьярский, попросил своего друга фра Грго писать письма за него.
— Бедняга Крешич никогда умом не блистал, и по сей день его у него не прибавилось, а в ту пору он был к тому ж молод да зелен, и к кому ему было обратиться, как не к этой герцеговинской лисе. Вот и стал Грго писать нежнейшие послания, а подписывался всякий раз «Любит — Не любит». И пока робкий Крешич довольствовался взглядами да улыбками, этот пройдоха Грго сумел перемолвиться с его милой, намекнуть ей, что он-то и есть автор тех самых нежных писем, и убедить ее в том, что именно он «Любит», а Крешич — всего-навсего «Не любит». Что было потом, история умалчивает, известно только, что Крешич с ним долго не разговаривал.
Все дружно засмеялись, и отцу Грго едва удалось объяснить, что фра Иво в первом классе семинарии в самом деле сочинил стихи какой-то мадьярке и попросил его их подправить и даже перевести на мадьярский. Стихотворение называлось «Любит — Не любит» или что-то в этом роде.
— Все остальное этот дьявол придумал, — повысил голос отец Грго, стараясь перекричать смех, но и сам покатился со смеху.
Вино и смех постепенно завладевали столовой. Жупник попросил фра Серафима показать, как спит фра Лука.
Фра Лука, крупный и неуклюжий, смотрит на невысокого, коренастого фра Серафима как мышь на кота, растерянно хлопает глазами и натужно улыбается. Подобно большинству монахов он больше всего на свете боялся языка фра Серафима.
Серафим для виду отнекивается.
— Да отстаньте вы от меня! Ну чего привязались? Странный народ монахи — никак на них не угодишь! Плохо, когда сидишь допоздна, как я люблю посидеть, спишь — тоже нехорошо. А почему ему не спать? И старая пословица гласит: «Melius dormire, quam diaboli servire»[39].
Но тут же с лукавой улыбкой начинает рассказывать про брата Луку.
— Спящим мне не доводилось его видеть, а как его будят на рассвете, перед молитвой, видел. Ну и потеха, скажу я вам. Весь монастырь сбегается. Монахи кричат, тормошат его, торкают, водой брызгают, а он знай себе посапывает да похрапывает — правой щекой к подушке прижался, руки раскинул по тюфяку, а лицо нахмурил, словно черная немочь одолела. А когда его наконец растормошат, он приподымет голову, откроет глаза и так умильно попросит: «Дайте мне, братья, закончить, что я начал. У меня ведь дело поважнее вашего, вон сколько на меня навалилось. Честь и хвала молитве! Богу молиться, конечно, нужно, но ведь и прочее надо довести до конца. Знаете, как говорится: „Оrа et labora“[40]». Думаете, он проснулся? Как бы не так! Вымолвит последнее слово, опустит голову — и опять спит без задних ног.
Тут брат Серафим прикладывает правую руку к щеке, и тотчас нос его удлиняется, и он становится удивительно похож на фра Луку. Все смеются до колик в животе. А фра Лука морщится и, силясь улыбнуться, только глазами моргает. А его тупое и заспанное лицо лишь подтверждает выдумку фра Серафима.
Фра Серафим входит в раж и так и сыплет старыми историями и анекдотами, которые никогда не приедаются, перемежая их новыми, которые сейчас, в эту минуту складываются в его голове.
— Расскажи-ка, как Расим-бег уговаривал тебя потуречиться, — просит его жупник.
— Не трогай моего Расим-бега, царствие ему небесное в его турецком раю. Редкий был человек, другого такого нет и не скоро будет, — говорит фра Серафим серьезно, глубоким и чуть потускневшим голосом, складывая руки над потухшей трубкой, но после недолгого молчания начинает рассказывать.
Как-то вечером сидят, выпивают на зеленом бережку Укрины фра Серафим и Расим-бег из Дервенты. Расим-бег, красивый человек уже в годах, по натуре строгий и суровый, притом не только с людьми и всеми окружающими, но и с собой, что создает впечатление высокомерия и неприступности. Один из тех, кто не водится с кем попало и не боится одиночества. Фра Серафим принадлежит к тому узкому кругу людей, которых Расим-бег часто приглашает в гости и с которыми бывает столь же открытым и живым, сколь с другими — сдержанным и неприступным.
За вином шел оживленный разговор. Однако по мере того, как темнело и ивы обволакивались легким туманом, фра Серафим становился все угрюмее и молчаливей. С задумчивым видом, понурив голову, он рассеянно крошил хлеб. Расим-бег знал, что означает это его молчание, и терпеливо ждал, когда фра Серафим запоет. И в самом деле, он вскоре замурлыкал себе под нос, а потом вскинул голову и запел своим великолепным бархатным тенором, который не брала ни посавская ракия, ни требиньский табак.
Так бывало и раньше, но сегодня песня особенно растрогала Расим-бега. Когда фра Серафим закончил, оба некоторое время молчали. В тишине слышалось, как бьется о прибрежные ивы вода.
Первым заговорил Расим-бег.
— Слушаю я тебя и все думаю: какой муэдзин мог бы из тебя выйти! Равного тебе не было б до самого Дамаска, — раздумчиво и как бы в шутку сказал он то, о чем еще несколько минут назад даже не решился бы намекнуть. — Голос твой раздавался бы на всю округу. Издалека стекались бы люди, чтоб тебя послушать. Уж ты не обессудь, но я всякий раз, как тебя слушаю, жалею, что ты другой веры. Отчего б тебе не принять ислам?
Тут сдержанный человек прервал себя и, испугавшись, что хватил лишку и оскорбил приятеля, громко засмеялся. Фра Серафим тоже смеялся, а когда оба немножко поутихли, заговорил серьезным и внушительным голосом:
— Сказать по правде, дружище, я и сам о том подумывал. Ведь сам посуди — наша вера и мой монастырь запрещают все, что я люблю, а требуют то, к чему я решительно не способен. Не способен, и все тут. Преследуют меня мои старейшины, сквозь игольное ушко протаскивают, я отбиваюсь, как могу, так что и не разберешь, кому с кем труднее — им со мной или мне с ними. Может, думаю, перейти в другую веру — и им и мне легче станет. И вот однажды подумал я об этом, да так с этими мыслями и заснул. И только заснул — нет, ты только представь себе! является мне во сне Иса пейгамбер[41], честь ему и слава! Ничего не говорит, а все смотрит на меня, смотрит и покачивает головой, словно бы говоря: «Серафим, Серафим, сукин ты сын, неужели ты думаешь, что я не вижу, у кого что в мыслях?» Перепугался я, подошел к его руке и бух на колени. Покаялся во всем, опустил голову и жду, что будет. Жду, жду — ничего! Осмелел я тогда и взглянул на святой лик, вижу, ясен он, разве что чело чуть нахмурено, а на губах улыбка. Поднялся я, а он все головой покачивает и ласково так говорит:
— Фра Серафим, давно до меня доходят слухи о твоем образе жизни. Бранят тебя монахи за твою склонность к мирским удовольствиям, в которых ты не знаешь меры. Тебе бы быть не христианином, а тем паче монахом и священником, а турком. Одно в тебе ценят — ум и сметку. Да и тут, вижу, ошибаются, раз ты от большого ума надумал веру сменить. Зачем тебе это? Ты и в своей теперешней вере не постишься и богу, как положено, не молишься. А что касается жизни, ты все равно живешь почти как турок. Ну для чего тебе туречиться? Пьяниц и бездельников у турок и без тебя хватает, и первый среди них твой Расим-бег. За ним никому не угнаться! Оставайся лучше там, где есть! Пусть и среди монахов будет хоть одна забубённая головушка!
Говорит он, увещевает меня, как отец родной. Тебе, говорит, все одно ответ держать. Ведь ты не турок и не монах, а уж коли так и раз тебя земля держит и господь бог терпит, будь лучше наполовину турок среди монахов, нежели наполовину монах среди турок.
А я раскис, обмяк, хочу к его руке припасть и молить о прощении, но он не подпускает и, вижу, совсем на меня не гневается.
— Не надо, не надо… Будь здоров, будь здоров!..
И вдруг слегка нагнулся и прошептал мне на ухо:
— По правде говоря, фра Серафим, у нас здесь, на этом свете, не придают уж такого значения вере, как там у вас, особливо в Боснии. Здесь, если уж говорить начистоту, и не спрашивают, кто какой веры. Здесь важно другое — у кого какое сердце и душа. Мы судим по этому. Откровенность за откровенность. Только ты никому об этом ни слова, ведь в Боснии тебе все равно никто не поверит, а себе хуже сделаешь.
Тут, Расим-бег, проснулся я и обмер от страха, да и как иначе, ежели ты разговаривал с самим богом! И я никому о том словом не обмолвился, тебе первому говорю.
Так вот, рассказал я покойному Расим-бегу свой сон, и он со мной согласился. Хлопает меня по плечу и гогочет:
— Э, ты и впрямь серафим!..
Все смеются, хотя уже много раз слышали эту историю. Голос фра Серафима, его мимика и жесты столь выразительны, что его можно слушать бесконечно, как хорошую музыку.