Василий Аксенов - Ожог
– Позвольте, капитан, ведь я не офицерша.
Она выдернула пальто и мигом оделась. Чепцов хохотнул и шагнул за порог, а Палий сказал безучастно и вполне прилично:
– Прощайтесь с сыном, Татьяна Натановна.
Опытный оперативник позволил матери и сыну соприкоснуться ровно на столько секунд, на сколько полагалось по ритуалу ареста. Потом он взял арестованную за локоток и легонько подтолкнул, как хороший, но равнодушный доктор.
– Ну, все-все, Татьяна Натановна, попрощались. Дверь закрылась.
– Мама! – завопил Толя, и в этом крике уже не было бессмысленного рыдания, в нем было уже живое чувство – отчаяние. В нем, может быть, была уже и ненависть.
Дверь открылась, шапочкой вперед шагнул Чепцов – портфель забыл.
– Чего вопишь, выблядок? – тихо проговорил он, оглянулся для чего-то по сторонам и тихо шагнул к Толе.
Толя выдержал жуткую паузу: Чепцов стоял перед ним с застывшей улыбкой, словно показывался – запоминай, мол, образ всесильного врага на всю жизнь: низкий лобик, надбровные дуги, горячие вишенки глаз, короткий нос и наметившийся уже зоб под круглым подбородком – все просто, сильно, весомо, недвусмысленно. Еще миг, выдержать еще миг! Сейчас он пойдет на тебя, этот бык, и начнет швырять и мять руками, как женщину! Его ничем не остановишь! Если бы только кувалдой в лоб! Если бы только винами в зоб!
– Размазня! Говно шоколадное! – засмеялся Чепцов, поправил шапочку, взял портфель с изъятыми предметами и ушел.
Какие у нас перспективы
ты представляешь? Анри финансирует всю затею и пишет музыку. Соня – Джулия Кристи, Свидригайлов – Оссеин… Пантелей еще не мог опомниться от внезапно накрывших его воспоминаний. Перспективы едва-едва пробились к нему, но он еще не мог ответить, еще смотрел, опустив голову, в одну точку, на узкое длинное блюдо с коронной закуской артистического кабака, на рыбное ассорти: несколько полуяиц с комочками икры, неопределенные зеленые завитушки, ломтики красной рыбы, похожие на отмели Каспийского моря, шпроты – мумии на песке – все слегка пожухлое, слегка неяркое, не совсем настоящее, невалютное и, уж конечно, не кремлевское, лакомое блюдо артистического плебса «жуй-не-хочу».
– А мы-то здесь при чем? – спросил он наконец своего пылкого приятеля, полулюксембургского мужа полудипломатической полужены.
– Дак как же ж без нас?! – удивился тот. – Твой же ж сценарий, моя же ж постановка!
– Да зачем мы им? – с тупой натужностью продолжал удивляться Пантелей. – Разве нельзя воткнуть в этот букетик какого-нибудь там Оллби-дайка, какого-нибудь там Трюффонуэля?
– Без нас нельзя, – решительно сказал «блейзер». – Мы соотечественники.
– Чьи?
– Федора Михайловича!
– А-а, я как-то сразу не дотумкал. Резонно. Привлечение национальных сил, наведение мостов…
– Так ты согласен, Пантелей?
– Конечно, согласен. Еще бы не согласиться. Я ведь не идиот, чтобы отказываться от таких предложений.
«Блейзер» через салфетку ухватил запотевшую бутыль водки и налил в обе рюмки безобидной бесцветной жидкости. Это движение прошло перед глазами Пантелея, как во сне. Он давно уже не видел ритмических странных снов. Вот уже месяц после «завязки» он видел по ночам одно и то же: наполнение стаканов и рюмок, вибрация бутылок, глотающие алкоголь глотки, пузырьки газа, а от прежнего остался лишь хмельной полуночный ветерок.
– Мне не наливай, я завязал, – – сказал он.
– Да я, по сути дела, тоже завязал. Надоело это наше свинство, – сказал «блейзер». – Знаешь, мы и пить-то не умеем, а ведь существует настоящая культура алкоголя, совершенно неизвестная в нашей Татарии.
Он умно и симпатично улыбнулся. Все ведь понимает и смеется над собой, подумал Пантелей. Ведь неглупый же совсем молодой человек, совсем неглупый. Что же на них на всех находит, когда они начинают толковать о своем «творчестве»? Куда пропадает их юмор? Полнейшая серьезность, звездный гул, разговор с великими тенями…
– Да я ведь всерьез не пью, ни по-европейски, ни по-татарски.
– В теннис тебе нужно играть, старичок, – сердечно сказал Пантелею «блейзер» и тут же опрокинул рюмочку.
Пантелей затравленно проследил за движением его кадыка, потом забарабанил пальцами по столу, потом суетливо заговорил:
– А что же это мы с тобой Льва-то Николаевича совсем забыли? Не по делу получается – тоже ведь автор. Вообрази, Анна Каренина – Софи Лорен, Каренин – Карло Понти, посол Израиля в Объединенных Нациях…
– Так-так! – В глазах «блейзера» замелькали огоньки, словно цифры фондовой биржи. – Ну, дальше!
– Сереженька, конечно, Ринго Стар, двадцативосьмилетний хиппи, с боями прорвавшийся из Тибета…
– Так! Так! – Сумасшедшая гонка цифр. – Ну! Ну!
– Вронский, конечно, – американский астронавт, вернувшийся с Луны…
– Гениально! – завопил он, расшвыривая все вокруг себя на столе, и вцепился пальцами в виски.
«Бедный, бедный ты наш Блейзер Сергеевич Мухачев-Багратионский!»
– А национальные силы? – прошептал он. – Кроме нас с тобой?
– Есть идея, Сергеич. Давай, вместо Сальватора Дали привлечем нашего Хвастищева?
– Радика? Гениально! Это же ж мой кореш! Радик – гитан, колосс, русский и космический гений!
Вдруг он отодвинул от себя рюмку, глубоко вздохнул и почему-то причесался.
– Увы, старик, Радик не пойдет. Он алкоголик, старик. Его лечить надо. Ты знаешь, как я его люблю, нас с ним многое связывает, но он невыездной. Говорят, недавно набросился в Ялте на генерала, обкусал ему все пуговицы. Проглотил генеральские пуговицы. И потом, он «подписант».
Вот так, подумал Пантелей, наконец-то ты заговорил па нормальном для себя языке, на языке своего папули. Ярость перехватила Пантелею глотку, он захрипел:
– А я, по-твоему, кто, сука ты пайковая? А меня ты почему привлекаешь? Не знаешь ничего обо мне? Не навел еще справочки, почетный милиционер?
К удивлению Пантелея, скандал не разгорелся, больше того, «блейзер» вроде и не слышал его хрипа. Он вдруг застыл с вилочкой под усами, и взгляд его устремился в глубину кабака, где меж резных столбов вдруг возникло какое-то странное изящнейшее движение. Там вдруг появилось несколько ярких цветовых пятен, яркие свежие краски, нележалые, неношенные, некомиссионные, немосковские. Они приближались и обернулись на поверку тремя божьими птичками, балеринками с гладкими русскими прическами.
«Блейзер» забыл уже свои глобальные порывы и приподнимался с объятием.
– Сюда, сюда, девочки! Наташа, Саша, Павлина! Вадим Николаевич, милости просим!
Это были примадонны Кокошкина, Митрошкина и Парамошкина, легконогие посланницы советского искусства, которые по далекому стратегическому прицелу осуществляли в Европе подготовку к полной пролетарской революции.
Девушек, впервые за долгое время попавших на родину, поражали сейчас русские запахи, помятость лиц, некомплектность одежды, вся обстановка отечественного кабака с его неизбывным духом близкого дебоша.
Привел их Вадим Серебряников, друг Пантелея, бывший друг, бывший лидер «новой волны», бывшая первая скрипка в оркестре «новых голосов», крупнейшая хромосома четвертой генерации, фундатор двух или трех напористых авангардных студий, ныне, конечно, уже забытых, бывший выразитель «идей шестидесятых», ныне трижды купленный-перекупленный культурный деятель, директор академической капеллы с филиалами, номенклатурная ценность, запойный алкоголик.
Еще недавно о Серебряникове спорили – скурвился или не до конца? Сейчас уже перестали спорить: он стал недосягаем, он ушел «к ним», туда, где не нашими мерками меряют, на «ту» орбиту. Лишь в дни запоев, которые, надо признать, случались все реже и реже, Вадим Николаевич появлялся в старых кабаках, бесчинствовал с прежними корешами, казнился перед всякой рублевой швалью, рычал куда-то по анонимному адресу, три или четыре дня ГУДЕЛ, СБЛИЖАЛСЯ, КУЧКОВАЛСЯ, ползал по помойкам и вдруг – исчезал. Куда? Куда пропал? Иные полагали – в психиатричку, другие – в тюрьму, третьи проще – выпал, мол, в осадок; и вдруг он появлялся, и не где-нибудь – на экране телевизора. Чистый, гладкий, в прелестных очках, с легкой интеллигентской волнишкой в голосе рассуждал Вадим Николаевич с экрана о взаимовлиянии национальных культур, о магистральной теме, о кризисе западных несчастных коллег. Сука, блядь, подонок, ругались вчерашние собутыльники и добавляли – вот корифей, не нам чета!
Пантелей никогда не ругал бывшего друга ни вслух, ни в уме. Он помнил не только кабаки и свальные ямы, их связывало с Вадимом и другое: сцена в Политехническом, например, общий несостоявшийся запрещенный спектакль, общий несостоявшийся запрещенный порыв, общие мечты, хоть и облеванные, но которые еще можно отмыть, как они полагали иногда во время редких встреч.