Василий Аксенов - Ожог
– В мое время слова «господа» и «офицеры» были почти синонимами, – оживленно сказала мама и даже улыбнулась, а потом судорожно вытащила правую руку из муфты.
Желтолицый с обвисшей кожей чутко повел глазом, но немного запоздал – мамина рука уже схватила Толину и сильно сжала: не плачь, не плачь, не унижайся!
Толя знал, что унижается, знал, что маме это невыносимо – слышать плач взрослого сына! Как стыдно – плакать в этом мерлушковом плену! Это не он плачет, не Толька Боков и не юноша фон Штейнбок. Он никогда не заплачет, ни белый, ни красный, он никогда не заплачет перед этими скотами! Это в нем плачет что-то другое, что-то маленькое, со слипшейся шерстью, пойманная врасплох живая штучка, она трясется, и остановить ее нету мочи.
Щека снова легла на мерлушковый воротник, а шапочка сдвинулась к надбровьям совсем по-блатному. Блатной малиновой угрозой налились зрачки. Впоследствии Толя не раз отмечал сходство между ссученными блатными и этими так называемыми «офицерами».
– Мы вам постараемся объяснить разницу между этими словами, – медленно проговорил затылок и добавил с удовольствием: – Штейнбок.
Мамина рука ослабла, и Толя вдруг понял, что она испугалась. Нечто похожее на гнев, каленое и пружинное, шевельнулось в нем и едва не остановило поток слез, но потом мокренькое-волосатенькое задергалось сильнее, и он заплакал пуще.
Затем они остановились в Третьем Сангородке. Многие жители и дети молча смотрели, как шла из «эмки» к бараку вся процессия: сначала один оперативник в богатом тяжелом пальто, потом дама в шляпе, чернобурке и с муфтой, детский музыкальный руководитель, почти что итээр, потом большой мальчик, этой осенью прилетевший с материка, за ним еще один оперативник и в конце апатичный сержант-сверхсрочник.
…Желтолицый майор Палий сидел за столом и писал протокол обыска, а крупный, сочный капитан Чепцов брезгливо и с показной скукой ходил по комнатам, вытаскивал наугад что-нибудь с книжной полки, из ящичка шаткого стола, для чего-то переворачивал вышитые тетей Варей подушки. Опасно поскрипывали под его шагами доски завального барака. Палий беспрерывно курил, странно приподнимал брови, словно пытаясь подтянуть сползающую с лица кожу. Чепцов хмыкал, перелистывая книжки, что-то откладывал для изъятия, басил коллеге через плечо:
– Достоевский «Бесы», Алигьери «Божественная комедия», журнал «Америка», шесть номеров за 1946 год, два креста латунных…
Вдруг он молча протянул маме пачку «Беломора», и мама, к удивлению Толи, взяла папиросу, поблагодарила и вполне умело затянулась.
Все было буднично, тихо, скромно. Вначале, правда, мама стучала каблуком бота, но потом Палий попросил ее не стучать, потому что стол и так трясется, трудно писать, и она прекратила бесцельное постукивание каблуком.
Все было бы совсем буднично, если бы не Толины рыдания. Что же это делается с ним и сколько в человеке слез? Он постукивал зубами, всхлипывал, вытирал лицо ладонями и рукавом, смазывал сопли и снова, и снова рыдал. Он старался плакать и рыдать вежливо, чтобы, по возможности, не мешать майору Палию писать протокол, и потому отодвинулся от стола, плакал и дрожал чуть в сторонке от этого круглого стола, еще недавно по частям принесенного Мартином из столярки карантинного ОЛПа.
Мама же сидела рядом с майором, положив локоть на стол, и тихо говорила:
– Толя, слушай меня внимательно. Немедленно напиши теткам о случившемся. Попроси Варю снять деньги с книжки и взять тебе билет на самолет. Уезжай в Ленинград, но только после конца четверти, иначе у тебя пропадет год. Деньги на жизнь тебе будут посылать, ты знаешь кто. Опускай, пожалуйста, уши и не забывай шарф…
Вдруг стол накренился под ладонью капитана Чепцова.
– Зачем вам кресты? – тихо, на мирной ноте спросил капитан у мамы.
– Это… это просто украшения, – ответила она и опустила глаза.
Некий сторонний наблюдатель находился в Толе, и он словно издалека, словно в перевернутый бинокль наблюдал происходящее и видел все с резкостью. Так он видел многочисленные мешочки на лице Палия и слышал его отрешенное причмокивание. Эдакий странный звук – кажется, что протоколист что-то хочет подчеркнуть своим чмоком, тревожно на него взглядываешь и видишь – звук бессмысленный, просто удаление слюны. Этот же наблюдатель подметил и нечто боксерское в капитане Чепцове, висящие чуть впереди корпуса руки, повороты затылка и покатых плеч. Этот же сторонний наблюдатель, как бы из глубины тоннеля, подметил смущение мамы, когда ее спросили о крестах, и понял, что мама не просто боится, она еще и стыдится своей тайной веры. Но почему, почему она стыдится?
– А это что такое? – хохотнул Чепцов и швырнул на стол мартеновский алтарик, похожий на детскую книжку-ширму.
Мама покрылась красными пятнами, а потом и вся стала пунцовой.
– Это… это… Леонардо, Рафаэль… просто репродукции…
Ей стыдно потому, что она все еще советская, догадался вдруг сторонний наблюдатель. Советская, несмотря на два года политизолятора и восемь лет колымских лагерей, она советская, как и я советский, – вот в чем причина этого гадкого стыда!
– Я вам не верю, Шэ-тэйн-бэок. – Чепцов чуть склонился к маме, как боксер. Френч обтянул его спину и обозначил солидные жировые боковики.
Толя по-прежнему ревел, хлюпал и сморкался, но сторонний наблюдатель представил себе этого капитана без одежды: огромного, с ноздреватыми ягодицами, с осевшим мохнатым животом, с висящим тяжелым членом, похожим на предводителя морских котиков, морщинистого секача.
Тот же сторонний наблюдатель отметил последующую мгновенную перемену в маме, в ней как будто что-то щелкнуло, «советский стыд» отключился, отхлынул с лица, мама сузила глаза и произнесла прежним защитным и хитрым, чрезвычайно интеллигентным тоном:
– Полноте, капитан! Старые мастера часто использовали библейские сюжеты для отражения жизни простого народа. Полноте, полноте, капитан!
Когда-то, Толя слышал, мама рассказывала Мартину: «Я всегда была с ними крайне любезна, как будто передо мной кавалергарды, это сбивало их с толку».
Чепцов почуял вираж, хитрый женский финт и взревел обескураженно:
– Скатились к мракобесию, Штейнбок?
Чего уж, казалось бы, еще нужно капитану? Преступница в руках – держи и радуйся! Нет, капитан Чепцов был цельной натурой, он жаждал полной капитуляции и чтоб без всяких еврейских подъебок!
– Давайте сворачиваться, Чепцов, – с отвратительной сухостью высказался тут майор. – Корреспонденцию какую-нибудь обнаружили?
Капитан бросил на стол пачку писем, скривил рот в сторону равнодушного начальника и стал влезать в свое пудовое пальто. Все ему вдруг перестало нравиться в этом деле, все вдруг надоело, настроение было испорчено: как-то иначе он себе представлял арест матерой троцкистки. Сука старая Палий, душит инициативу, все опомниться не может после своих эстонцев, придется сигнализировать.
Напоследок Чепцов пнул ногой ширму и проник в уголок комсомольца Бокова. Шуранул пальцем учебники, брезгливо отодвинул Джека Лондона, отбросил одеяло и неожиданно заинтересовался простынкой, похожей на географическую карту неведомого архипелага. Следы конкистадорских сновидений. Он глянул поверх ширмочки на Толю, словно только что его увидел, заговорщически ему подмигнул и пробасил с некоторым даже восхищением:
– Дрочишь? Дело!
Настроение капитана слегка повысилось.
– Собирайтесь, Штейнбок!
Новое одевание слегка поблекшей красавицы: боа, муфта, шляпа-пропеллер… В глубине коридора скрипел фокстрот – золотые тридцатые годы, заря фашизма… Когда на старом корабле Уходим вдаль мы На берегу в туманной мгле Нас провожают пальмы. Кто-то из жильцов делал вид, что в доме ничего особенного не происходит.
И тут наконец до Толи дошла глубина события: уводят маму о куда, неизвестно для чего, неизвестно, надолго ли. чего особенного не говорят и без всяких жестокостей, без всякого зверства или палачества уводят его маму, с которой он всего лишь несколько месяцев назад познакомился, которой он еще смущался, которая по вечерам читала ему на память Блока, Пастернака, Маяковского, Гумилева, Ахматову и вспоминала, а может быть, и выдумывала какие-то смешные эпизодики из его раннего докатастрофного детства; она почти уже стала его настоящей мамой… Какой тут, к черту, позор? Какие там комсомольцы? Какой баскетбол? Какая уж там Людка?
– Мамочка! – вскричал Толя, и тут прекратились бессмысленные рыдания.
– Разрешите-ка я за вами поухаживаю, мадам. – Чепцов глумливо двумя пальцами развернул мамино, дважды уже перелицованное, пальто с отставшим ватином.
Мама все-таки не сдавалась и яркими, нелепыми на широком белом лице, помадными губами произнесла с холодной «светской» ненавистью: