Станислав Виткевич - Наркотики. Единственный выход
Но разве устранение пространства не уводит в область логической ошибки? Мы можем последовательно уничтожать существование, да и сами мы разве не исчезаем от самих себя каждый день во сне? Но вот что касается пространства, то его таким способом не устранишь; предположение о его небытии — чисто вербально: проще уничтожить бытие в мысли, чем само пространство, а с момента, когда оно возникает, оно — отнюдь не форма Небытия (Ничего), а как раз форма бытия, и не есть само Небытие, но лишь то, посредством чего бытие существует во времени, оно длится, сто тысяч громов и молний, хоть ничего и не происходит, ибо бытие непременно подразумевает также и время — неужели то красное, которое я вижу неизменно (абстрагируясь, например, от биения моего сердца или дыхания, которые я могу и не осознавать), не длится? То-то и оно, что длится, а стало быть, и само пространство, пусть даже пустое, без единого электрона, должно существовать, длиться целую вечность, разве что скорость протекания времени в нем неопределенная. Да, именно так, так! (Это было настоящее чудо, ибо Изидор думал то же самое — это было развитие того же самого бреда, который возник на основе их знаменитого разговора по пьянке, когда пикникастый Марцелек так «ошизел» — от слова «шизоид», — что внезапно понял всю Изидорову метафизику.) Следует отметить, что оба они ежедневно мылись мылом и терлись щетками братьев Зеннебальдт (Бяла «bei»[165] Бельско), и Русталка тоже. В те времена таких людей становилось все больше и больше. Причиной такого положения дел стала книга С. И. Виткевича о наркотиках, единственное произведение данного автора, которое он был склонен сам рекламировать, программно, на благо общества.
Рабочим было хорошо — они ничего больше не желали — у каждого был домик и садик, культура уже слегка отступила — мелкокрестьянское производство было прекрасным противовесом индустриализации. Жизнь на самом деле, несмотря на некоторую техническую примитивность, была хороша, а почему? Потому что капитал как таковой, частный, крепко взяли за морду. Всем заправлял ПЗП — вот в чем главный секрет. А если кто не признавал ПЗП — того «к стенке» — и порядок. Вот оно как!
— Пойдем прогуляемся немного, все так чудно, — сказал Кизер, чуть ли не влюбленным взглядом смотревший на нежную и необычайно чистую ушную раковину Изидора, — Русталия не обидится, свобода — основа устойчивости брака. Этого не понимают эти выродки долга! — он засмеялся, дико скрежеща зубами, и всем вдруг показалось, что смеется смертельно раненный дикий зверь. Вот такая была в нем первобытная красота метафизических переживаний, воплощенная в его зверином смехе. В каком-то смутном воспоминании у Русталки содрогнулась матка, но тут же успокоилась, свернувшись клубочком, как котенок у печки, и сразу заснула в просветленной супружеской обыденности.
Кизер выжрал новую дозу «Белой Колдуньи» (примерно в четыре дециграмма) и, подталкивая перед собой слегка упиравшегося Изидора, вышел на крыльцо. Теплое, осеннее дыхание вселенной (бывает иногда такое осеннее тепло, оттого что где-то там на юге бушует сирокко, а еще дальше — тайфун), сконцентрированное в этом уголке в ужасную тоску по бесконечности, просто обволокло их обоих, но как по-разному! Все зависело от того, что там творилось, в этих ужасных котелках, в которых так по-разному отражался этот один-единственный, никем как таковой не познанный космос. В одном черепе — метафизическая безмерность мира (не пространственная, а как бы «духовная», — в общепринятом значении — вот, вот — еще «маленько» и уже «забрезжит») должна была превратиться в сконструированную кучку символов, которые неизвестно зачем должны были соединиться друг с другом. Для кого все это нужно — для других или для себя, должен ли был Изя написать свой «Гауптверк», чтобы узнать о себе (и о мире — но только на втором уровне знания) в рамках своей системы, или затем, чтобы этим неверным светом осветить темные, как хижины горцев (причем бедных горцев), черепушки существ, бессмысленно блуждающих по той же, что и он, планете?
Но ведь его система не должна была выяснять общий смысл мира — Изя считал это невозможным, потому что ограниченная Единичная Сущность (ЕС) никогда не была способна понять бесконечный мудр Существования в целом, даже если бы в нем и был смысл как таковой. Но какой смысл, какой мудр? Только что-то вроде порядочков в полицейском государстве, или вроде идеальной механической организации вырастающего на их глазах нового общества, или — что хуже всего — физический порядок физикального подхода, такой порядок, который «не обязан» непременно быть содержанием сознания, механический, подозрительный статистический порядочек, статистически опирающийся как раз на какой-нибудь «низшего» пошиба полухаос, н е о б я з а т е л ь н о предполагающий наличие Бога, хотя в нем может присутствовать эдакий Бог-Математик à la Джинс, такой Господь, который все свое время проводит за интегрированием бесконечного числа дифференциальных уравнений, причем это интегрирование превращается в действительность, по мере того как в его уме идеально экономно (без малейших отклонений) происходят мыслительные процессы. «Мыслительные процессы Бога-математика», — завыл вдруг в один весенний вечер Изидор, подумав об этом впервые. Благоухали жасмины, и он тогда впервые поцеловал Русталку. С той самой поры ужасная, неимоверная, громадная, как Антарес, голова Бога-Математика и его ультрамощный сморщенный в мыслительных ж е л в а к а х и с о с р е д о т о ч е н и и лоб всегда были и для него отправным пунктом растущей половой страсти в отношении жены — звучит ужасно, как бластемия. Сейчас он подумал о ней необычайно проникновенно и, как о каком-нибудь любимом китайском пуделечке, умиленно подумал с примесью специфически мужниного чувства собственности, не испытывая ни малейшего отвращения к этим вещам. Ему предстояло понять это значительно позже. (Изидор иногда — крайне редко — потреблял кокаин, например, по большим религиозным праздникам; вчера он не делал этого, но сегодня имеет право — так он решил.)
— Дай-ка этой гадости, — твердо, без тени слабости сказал он Марцелию.
Марцелий с услужливостью вышколенного дворецкого подал ему резную шкатулочку красного дерева фернамбук. Он любил угощать не из-за какой-то своей аморальности (втягивая кого-нибудь в трясину, в которой сам тонул), а лишь по доброте сердечной: ему хотелось, чтобы тот, кого он любит, смог побывать в его «искусственном раю». Вот и сейчас ему хотелось быть поближе к Изидору, как можно ближе. Он питал такие дружеские чувства, которые иногда могли переходить в ненависть. Изидор вдохнул белый порошок и секунду спустя уже был «там». Исчезли последние следы вчерашнего «похмелья» («Katzenjammer»’а), и крошка коко чудесным образом соединилась с капелькой «водяры», которую за обедом он выпил после долгого «НП». Завтра станет немножко досадно, но чего не сделаешь ради дружбы и такой минуты. Ибо что, кроме любви, может соединить людей сильнее, чем совместное посещение запретных миров наркотической фатаморганы? Они вместе смотрели на реку, просвечивающую сквозь подвижные заросли тронутых осенью кустов, в отсвете рыжего полумесяца, вылезавшего из-под молочных хвостов туч. В общем-то было хорошо. Вот только завершить «труд», сесть с ним в кресло, а потом — предаться критической работе и постепенно уничтожить ненавистные системы таких софистов, как Рассел, Бергсон и Хвистек, такой честной бестолочи, как Джеймс, и таких великих мудрецов с «того», с того, противоположного берега, как Мах, Гуссерль, Корнелиус и Карнап. Все они так разнородны и так ему враждебны — каждый по-своему. Срезать их всех и доказать, что их взгляды так или иначе в конечном счете имплицированы существованием, т. е., будучи чистыми в отношении качества, они все же ошибочны из-за чрезмерной акцентировки одного из членов формальной структуры Существования, не нашего на этой планете, в наших головах, а в о о б щ е — такого, вне которого даже фантазия помешанного бога не могла бы ни установить, ни даже теоретически предположить наличие иного бытия. И вот легонькая, как мы видим, мегаломания (но отнюдь не мегалопедия = мегаломания педераста) начала овладевать Изей.
Марцелий шептал:
— Помни, Изя, ты должен позволять ей веровать в Бога. Не лишай ее веры, как лишил меня еще в детстве. Помнишь наши беседы на зеленом диванчике у тети Яди? Нет, я не жалею, потому что я смог выдержать. Но что касается ее, с ее характером — не советую...
— Специально я не стану этого делать, но ты ведь знаешь, что любовь требует абсолютного духовного единения. Как только я замечу, что из-за чуждости моего мыслительного мира сам становлюсь чужим для ее чувств — а может ли что быть ужаснее отчужденности, которая не убивает чувство, а лишь ранит его и тем самым превращает весь мир в сплошное страдание...