Станислав Виткевич - Наркотики. Единственный выход
— Я даже ничего не имею против того, чтобы ты продолжал с Русталкой свои артистические сеансы. Знаю, что в сексуальном смысле вы друг для друга больше не существуете — абсолютно désintéressement[156], — мямлил Изидор, одновременно пыжась в позе благородного снисхождения, которым он просто чванился. Марцелия разобрала злость: его безумно раздражала Изина гиперкомплезантность (hypercomplaisance[157]), лишая очарования таинственности предвкушаемые вампирические минуты, которые он собирался провести с Русталкой в будущем: они сводились к чему-то столь же обыденному, как лекции по высшей математике — от сих до сих. Ни слова больше — только так ему удастся спасти загаженную (слегка) ситуацию. Он грубо оборвал едва начатую «г-жой Вендзеевской» фразу («Нельзя ли не предвосхищать...»):
— Мы не можем так, чисто вербально, иначе говоря, по-польски, чистословно — да, именно так, одним словом — перечеркивать прошлое. Так сделаем же его нашим общим достоянием — не станем воскрешать ушедшие мгновения. У меня любовница что надо — именно так я должен заявить, чтобы оборвать все те ниточки и паутинки, с помощью которых Изидор, создавая искусственную атмосферу высокого благородства — а за такими вещами в силу их искусственности всегда скрывается какая-нибудь маленькая пакость, — хочет (не потому ли, что я с ней ни граждански, ни религиозно не соединен?) обесценить меня ради меня же самого и предотвратить некий удар в будущем, какой — не знаю. Сколько ударов, как безымянных, так и носящих громкие имена, поджидает нас в сумраке будущего. Я сегодня после ужина буду здесь рисовать[158], потом вы отправитесь спать, а я пойду домой. Потом я приду с ней, с Суффреткой, и с ней же выйду — полагаю, у вас не будет формальных возражений?
Ему чертовски захотелось именно такого сочетания. Он чувствовал, что только в этой системе общения и в этой магме сплетенных в клубок чувств в нем будет зачат эмбрион той композиции, к внутреннему рассмотрению которой в красках он уже приступил, а в будущем видел ее даже в масле.
— Артистические настроения времен Молодой Польши, — высокомерно «процедил» Изя, — ничего, переживу. Изволь, приходи. Русталку даже не спрашиваю.
В этой фразе слышались нотки зависти и вместе с тем была удовлетворенность, что тот, другой, придет со своей новой девочкой. Но не предусмотрел Изидор, что такие вещи иногда, похоже, разжигают давно угасшие чувства, в особенности, кажется (если вообще разжигают), у женщин, ну и так далее. На самом деле никогда точно не известно, какова доля истины в разговорчиках типа «женщины, мол, — то, а мужчины — се».
— Не настроения, — «вознегодовал» Марцелий, — а ты с этой твоей философской иссушенностью, несмотря на всю фантастичность твоей системы — ха! ха! — скорректированная монадология в конце двадцатого века, причем — скомбинированная с усовершенствованным — ха! ха! — психологизмом — ха! ха! — абсолютно не понимаешь редкостности, уникальности каждого произведения искусства и неповторимости условий его появления. Все-таки большое это дело — единственность, понимаешь: так же, как и каждое бесценное в своей единичности живое создание, которое как конечный элемент Существования, ты обожаешь, так и оно — произведение — единственно.
Он смотрел на Русталку и совсем не понимал жизни — он знал, что живет в этом запутанном, динамичном и нетерпеливом (что, противно?) смешении красок и линий, которые гнездились у него где-то в ямке под кадыком. Они подступали, как рвота, и тут же отступали куда-то вглубь. Он и любил ее, и отвратительно изменял ей, стремясь «пренебречь эротизмом» во имя Б.Л. (Б.Л. = большая любовь). Именно для того чтобы сохранить ее навеки чистой, как наивысшую ценность, он так бессовестно обманывал ее, приходя к ней весь «вымазанный» в другой женщине (не чувствовала она этого или только делала вид, что не чувствует? Все дело в том, что у Русталки было очень слабое обоняние), чтобы в святотатственном, украденном в других измерениях насилии полюбить ее духовно как можно чище, как можно буквальней и как можно преступней... да, так, ибо на дне крылось преступление. А теперь все было настолько обескровлено, ausgezüzelt, sucé à blanc[159], что он мог смотреть на нее, лежащую во весь рост в «моральных объятиях» друга, и практически ничего не чувствовать. Кокаин. Вот в чем была разгадка всего. Глаза Марцелия расширялись, поглощая тот, иной мир, в котором Суффретка (последняя любовница) была «богиней тайного ужаса от собственной необычности в заурядности» — единство в многообразии, непрерывность в прерывности (Эридан, не состоявшиеся пока астрономические композиции, Арктур, Вега, Альтаир — о вы, о вы, о вы, изменчивые Цефеиды — увековечу вас на сей планете, на голубой бумаге Лавмуйе), неизменность в изменчивости — отношения скорее формальные, во всяком случае, поддающиеся формализации и нормализации, и н е о б ы ч н о с т ь в о б ы д е н н о с т и, пара понятий (он вдруг фыркнул), аналогичная фундаментальным парам полупротиворечивых понятий, производных от единства во множестве, сводимого к понятию целого и его части, которые открыл Изидор, этот духовный мастурбатор и администратор Тайны. Найдется ли когда-нибудь какой-нибудь гипер-Карнап, способный окончательно формализовать не здравый смысл (ибо это вздор, милостисдарь!), а метафизический? Он знал это совсем неплохо, т. к. о многом успел поговорить с Изидором, пока ПЗП не высосал из них лучших соков, тех, что «серые», из мозговой коры (о тех временах нельзя было ни думать, ни говорить).
— Мозговье ты мое, мозговье, что ж с тобою я сделал, во имя чего? — вдруг воскликнул он.
Русталка рассмеялась серебристым смехом, как «береза (да!), любовница источников пречистых», и половой вал сдавил ее мужа в дикой самцовой муке — самец хорош только тогда, когда он зол, раздражен до потери чувства, и взрывается от невозможности сдержать напор неудовлетворенной похоти. Вот этот самый взрыв и есть высшее, истинное садистическое наслаждение женщины, которая только тогда насыщается позитивно, по самое горло. А с самца лишь сходит раздражение, и тогда он может приступить к чему-нибудь другому. Подсознательная, умело регулируемая ревность (каждой женщине известно все, и это в ней ужасает и вместе с тем возбуждает) — это как вечный двигатель чувств. Русталка понимала, что «в нем (Изидоре) ее предел».
Марцелия все больше и больше удивляло бытие. «Au commencement Bythos était»[160]. Хаос, бездна или что-то в этом роде. Хаос — но из чего состоящий — вот в чем вопрос. Они вместе заглянули в энциклопедию в поисках слова «Bythos», и их лица встретились, как тогда, в детстве, когда они, маленькие мальчики, занимались друг с другом рукоблудием.
Сколькими же адскими переживаниями были они обязаны тем минутам. Это ж, господин хороший, для некоторых типов, н о т о л ь к о д л я н е к о т о р ы х (п о ж а л у й с т а, н е с л е д у й т е и х п р и м е р у и, Б о ж е у п а с и, н е н а ч и н а й т е м а с т у р б и р о в а т ь р а д и п р и о б щ е н и я к ч и с л у г е н и е в), источник всеведения и творчества на всю жизнь. И тогда они почувствовали прежнюю дружбу, осмотически профильтрованную через мембраны чуждых для них обоих событий нескольких последних лет. Почему они так давно не разговаривали? Ведь люди, а тем более друзья, несут взаимную ответственность. «Нет, мы больше не расстанемся, мы будем любить друг друга, и она, наша общая святая любовь, вместо того чтобы делить, соединит нас, освятит нас как высшее двубытие». Они почувствовали это почти одновременно. И «wdruch» на Марцелия снизошло метафизическое озарение: прийти сюда с Суффреткой, как следует выпить, накокаиниться вдрызг (такую шикарную вечеринку устроить, какую только он, по его мнению, и умел. Во!) и потом чтобы дамы, как полагается, посестрились, практически слились в одно усестренное воплощение безличной женственности, а мужчины, как и прежде (когда уходили на серые утесы срывать горный первоцвет и синие скальные горечавки, предаваясь совместным вожделенным содроганиям доступного детям наслаждения и витавшего над ним страха), сядут на диванчике и поговорят о вещах безумно важных, большинством населения этой проклятой (в определенном смысле) страны презираемых, находящихся на почти неприличной грани искусства и философии.
Только, пожалуйста, не упоминайте при этом фамилии Хвистека, этого Демона Польской Мысли недавних лет. Прохвистаны проблемы, прохвистана жизнь — да, что поделаешь — однако allgemeine Zerchwistung[161] так ни во что и не вылилась — что это: инстинкт расы, коллективная «интуиция» общества? — черт его знает, но — не вышло. Вынести собственное артистическое извращение — дело гораздо более трудное и опасное, чем вынести собственную правоту и моральное совершенство, и внутреннее согласие, и гаденькое удовлетвореньице оттого, что все так хорошо, очень, очень хорошо. Они отдалились друг от друга — мгновение миновало, но они знали, что придет время и они снова будут вместе, причем без каких бы то ни было гомосексуальных историй. То, что было в детстве, запечатано навечно и не подлежало вскрытию, чему оба радовались, ибо даже педерасты чувствуют, что теория дружбы — это все «eine zugedachte Theorie»[162] (Зачем, скажи, зачем нельзя писать о том, что хочешь? Вроде бы и можно, но стоит ли за это, скажем, сидеть в тюрьме? А если у осужденного за какие-нибудь идейные делишки вдруг изменится вся его идейность? Надо быть твердым, как стена, черт побери! Потому что сидеть без убеждений — страшное дело, да и в реальность перемены никто ведь не поверит.)